– Умер не просто всемирно известный меценат и покровитель искусств, – прорычал в микрофон писатель. – Не дрогнула рука негодяя, пославшего отравленную пулю в сердце нашей надежды на светлое будущее.
Пал смертью храбрых могучий спонсор, без которого мы все осиротели. Еще вчера мы ели его прекрасные бутерброды, а кто нас накормит завтра? Таких спонсоров, каким был усопший, можно пересчитать по пальцам, их осталось только двое – Боровой и Мавроди.
А если и они нас покинут? – От страшной мысли писатель горько разрыдался, но не позволил омоновцам стянуть себя с трибуны. Уцепившись за микрофон, прокричал:
– Скажу вам больше, друзья! Поверьте старику, который повидал лиха. Если не сумеем уговорить Клинтона и он не пришлет к нам "голубых беретов", нас всех все равно перестреляют поодиночке, даже если мы возьмемся за руки… Спи спокойно, дорогой брат, господин и учитель.
…В отдалении среди ликующей толпы стоял Башлыков с Ванечкой Полищуком. После двухмесячного затворничества юноша был бледен, уныл. Брезгливо сжав губы, спросил;
– Ну и зачем вы меня сюда привели, Григорий Донатович?
– А как же! Полезно поглядеть.
– Пожалуй, да, любопытно. Проводы пахана. Какая-то нелепая пародия на Чикаго. Клинический случай массовой деградации.
– Это не Чикаго, сынок. Это новая Москва. И в ней идет война.
– Не моя война, Григорий Донатович. И не моя Москва.
– Твоя, мальчик. Чем скорее поймешь, тем лучше.
Слишком много слепцов.
На трибуну тем временем поднялся известный народный актер с искаженным от горя лицом. Привыкший играть маршалов и суровых правдолюбцев, он и на этой скоморошьей трибуне не утратил величественной повадки, что придавало его облику некий зловещий потусторонний смысл. Публика это почувствовала и благолепно умолкла. Одинокое ржание какого-то палаточника-дебила было прервано тупым ударом по черепу.
– Мы отомстим за тебя, дорогой Елизар, – трагически вещал актер. – Верно сказал господин писатель.
Они хотят нас уничтожить, хотят повернуть вспять колесо истории. У твоего праведного гроба клянемся: не выйдет!
– Кто же все-таки ухлопал этого монстра? – спросил Иван.
– Это даже неважно. Кто-то из своих, конечно.
У них разборка завязалась нешуточная. Рынки сбыта, банковские зоны, промышленность, земля… Хапнули слишком жирно, вот и взбесились.
Гроб с покойником спустили с помоста, и шестеро молодчиков гвардейской внешности понесли его через площадь к воротам и дальше к разверстой могиле. Звуки траурного марша зычно вознеслись к небу. Возбуждение в толпе достигло предела. Вопли женщин слились в адский плач. Омоновцы, не выдержавшие долгого безделья, вразвалку охаживали дубинками слишком шустрых и любопытных зевак. В похоронно-праздничной неразберихе раздалось несколько слабых выстрелов. Зазевавшегося милиционера стащили с лошади, и четверо пьяных предпринимателей в кожаных куртках усердно вколачивали его каблуками в асфальт. Единый протяжный, заполошный стон плыл над окрестностью, как если бы в ответственном футбольном матче кто-то забил гол в свои ворота.
Одинокий Елизар Суренович в последний раз сверху взирал на Москву сквозь сомкнутые тяжелые веки. Он навсегда покидал этот безумный мир, и оттого ему было грустно. На красивом, четком и вовсе не старом лике запечатлелась ироническая гримаска, с которой он и при жизни частенько поглядывал на суетливых, беспокойных людишек. Когда в вертящемся обезьяньем хороводе его слепой взор наталкивался на прелестное юное девичье личико, его мертвое сердце сжимала лапка сожаления.
На длинных полотняных тросах гроб осторожно опустили в глубокую могилу. И тут совершилось маленькое чудо. Прямо из земли, из вечного плена, вырвался, взмыл в воздух белый трепещущий голубь, порхнул в прямых лучах солнца – и исчез в небесах. |