Лизаша с отцом поднималась по лестнице, устланной сине-зеленым ковром, проходя в сине-серые, тонные стены.
– Bonjour…
Эдуард Эдуардович замодулировал голосом, миной и позой с зеленоволосой русалкой, которая с ним заструилась с подплеском «бо мо»; вот она, подрусаливши взглядом, прошла в круглопляс сюртуков и визиток, в дыхание шарфов, в грудей раздвоенья, прикрытых чуть-чуть, в передерги плечей оголенных, в проборов и лысин душистых подкив, в экивоки расчесов, улыбок, настроенных слов (на вине и на рифме), в свободные галстухи, в матовый рык голосов, пересказывающих распикантнейшие баламутни Москвы.
– Пукин стены гостиной своей заказал расписать Пикассо! Пикассо приезжает в Москву…
– Нет, вы знаете, чч-то есть Сэзанн? … Это кк… ороч-ки… чч… ерного хлеба… пп… пп… пп… пп… после обеда пп… пп… – заикался в другом углу Пукин.
– Сс… сс… Сергей Пп… олирпыч… ггурман… В «Метрополе» ему пп… одают за обедом не сс… уп… – кк… еросинчик и вместо бб… бри… кк… кк… кк… кк… усочек кк… азанского мм… мм… мм… мыла… – рассказывал Пукин, известнейший коллекционер, миллионер, скупщик ситцев, бросающий в Персию и Туркестан производство московских станков. Этим летом, себе заказав караван, на ослах и верблюдах он съездил к Синаю, взглянув предварительно
в очи каирского сфинкса:
– В гг… гг… гг… глаза бб… бб… бб… божества!
Про своих конкурентов по экспорту ситцев он так отзывался:
– Давить их, – дд… дд… дд… давить!
– Я в салоне мадам Мевуаля встретил Додю Блистейко… Он мне: «Поздравляю: война»… – «Но позвольте – ему – я ведь только что с князем Грибушинским, венским послом; он меня уверял, будто все обстоит превосходно у нас и с Берлином, и с Веной». – «Оставьте – смеется мне Додя – ведь сам же я видел новейшую карту Европы, где вместо империи Габсбургов – красною краской пятно: Юго-Славия… А э вуаля?» – «Ну и что ж, говорю?» – «Ле-партаж де л'Аллемань – бросил Додя – в Париже задумано…» – «Кем же?» Смеется: «Спросите же в Гранд-Ориан».
– У Вибустиной было премило: Балк вместо «петиже» предложил всем мистерию…
– Ну?
– Вы – прозаик там – с «ну». Ну, – кололи булавкой Исай Исааковича Розмарина и кровь его пили, смешавши с бордо; ну, – ходили вокруг него, взявшися за руки.
– Дезинфицировали?
– Что?
– Булавку.
– Конечно… Фи до нк!
Эдуард Эдуардович осклабился: остановился, косяся и щурясь на гениев вкуса; пластал перед зеркалом холеной кистью руки бакенбарду, подняв над Лизашею свой подбородок; средь блеска и плеска робела Лизаша под ним растеряхою; ротик открыв, деребя белый шарф ледяными и тонкими пальчиками; Эдуард Эдуардович, видя такою ее, растаращил глаза; и – нагнулся; и – лепкой губою полез; и почмокал губою.
– Идем же, – любимочка!
Выблеснул темно-зеленый агат из ресниц на него.
Он ей руку под локоть просунул; и – дальше повел; и влеклася походкой своей лунатической; вся занялась нападающим жаром; глаза углубились.
Но их разделили.
К Лизаше в визитке коричневой, цвета «маррон», в серых брюках, полосками, шел Боттичелли Иванович; он ей представил ледащего и ляжконогого супрематиста, которого в прошлом году в Баре «Элль» бил в скулу краснощекий бубновый валет Трерицович за пошлый экспромтик:
Угодил он даме, – Написал портрет: И не скажешь сразу, Сколько даме лет. |