Изменить размер шрифта - +

Затянутый в черную пару, со стройностью, точно зажавшей в корсет что-то очень гнилое, он к ней подошел сребророгим, насупленным туром, отчетливо строясь на фоне сплошной тростниковой завесы (коричнево-красные пятна, коричнево-черные пятна по желтому полю):

– А, вы?

Тут ей пагубно стало.

– Я ждал вас сюда!

И она, подбодрившись, такой ангеликою (чуть-чуть нарочитой) стояла пред ним, спрятав пред ним, спрятав ножик за спину, скосясь: но скос глаз ничего не сказал:

– Понимаете?

– Что?

– Продолжать так нельзя же! Молчала.

– Пора объясниться нам!

Вокализация голоса переменилась; вздыхая, он всхрипнул: жаровней пахнуло (весьма неприятно). Молчала.

– Вы знаете, что Вулеву – нет? Зачем это «вы»?

– Мы – одни.

Понимала: опять захотелось ему пококетничать с ней; резануло под сердцем колючею, дикою злобой; головку прижала к стене; и на скрещенных, ярких, златисто-лазурных павлиньих хвостах прочертилась своей чернокудрой головкой; а ручки держали за спинкою ножик.

– Лизаша, – молчал я, но ты, – оборвал он, увидя, как выблеском глаз заактерила.

– Ты все чуждаешься: ты, как отцу, перестала мне перить.

– Xa-xa!

Пародировал «папочку»: слишком веселенький папочка!

– Ха-ха-ха!

Не задурачиться ль взапуски? Страшные запуски.

– Стало быть, врете и тут… Хоть бы в руки-то взяли себя, – процедила с кривою морщинкой у ротика.

– «Богушк а», – тоже!

И – вертни оставила; и – побледнела она: перед этим мерзавцем – легко ли припомнить звук слова святыни погибшей?

Приблизился к ней с гадковатой, прогорклой улыбкой и руки потер:

– Вы – чудище!

– Ты-то – не ангел, отродье мое; миф об ангелах бросила б; мы – арахниды.

И вдруг – легкий звук: точно в воздух разбилась золотая арфа: то – ножик, упавши из рук, дребезжал и поблескивал:

– Что это?

– Ножик.

– Откуда?

Она – пронежнела глазами; но взгляд относился – к ножу.

– Да вы сами, – врала, – тут оставили!

– Я?

И – друг в друга вперились глазами.

– Я – нет.

Видел он, как глазенок стал – глаз; глаз – глазище;

жестокий и злой.

Но, себя пересилив, ему ухмыльнулася «тоном»:

– Ах, – вы!

И не тон, а усмешка цинизма: когда вместо неба – разъезд плотяной, вместо носа – гниющая щель, что ж иное? Он думал – «иное»; тогда с павианьим прыжком неожиданно он оказался вплотную, насильно ее усадил на дивана рядом с ней развалился и к ней протянулся, обмазанный салом – алкательно, слюни глотая.

– Нет, нет, вы не смеете! Расхохоталась – все громче, все громче!

Откинулась и, поднося папироску к губам, затянулась, закрыв с наслаждением глазки; она наслаждалась не им, а картиной законченной мерзи: весь – мерзь; ни сучка, ни задоринки. Ни одного диссонанса. Ни проблеска честности. Видно, его атмосфера – не воздух, вода иль огонь: паутина; дышал паутиною; в лилах – не кровь: паутина тянулась осклизлая; весь – пауковный, бескровный: проколется, – смякнет, смалеет, смельчится; лишь тлятля покопает – «кап-кап» – поганою страстностью. Маленький, гаденький.

 

И тростник разорвался: дворецкий! С торжественным, с аллегорическим видом подняв свои брови, с порога в пространство сказал:

– Кавалькас!

И под ним, как сквозь ноги, с торжественным, с аллегорическим видом в тужурке коричнево-красной (оттенка свернувшейся крови) порог переступая, стремительно выбежал – карлик: без носа!

Как пойманный ворик, весь вспыхнув, с лицом абрикосово-розовым, взором метаясь, вскочил Эдуард Эдуардович; длинные руки бросал он к порогу, стараясь карлику путь преградить; а дворецкий бесстрастно стоял, будто здесь совершался пред ним алхимический акт претворения мысли в уродца, вполне осязаемого.

Быстрый переход