Она полагала, что у нее имеются все данные для успешного служения Мельпомене. Ей удаюсь убедить лагерного культурника организовать ее выход на сцену с чтением стихов и пеньем романсов. Посмотреть и послушать молодую женщину захотели все, зал был набит до «бочкосельдяной тесноты», как выразился кто-то. Она очень эффектно выглядела на сцене – высокая, стройная, в ярком крепдешиновом платье. Выход Адели встретили мощным «аплодисментажем», как выразился кто-то, ею охотней любовались, чем слушали стихи и романсы.
На другой день, когда мы гуляли с ней по зоне, нам встретился Лев Гумилев, вышедший из барака геологов, где он тогда жил.
– Адочка, я написал о тебе чудные стихи! – радостно закричал он. Хоть он и не ухаживал за Аделью, она ему нравилась.
И он торжественно задекламировал:
Адель растерялась. Ей была приятна похвала ее женскому естеству, но и обидна оскорбительная оценка сценического дарования. Она сказала Гумилеву что-то резкое и покинула нас. Гумилев радовался, что стихи получились хорошие. Я не видел в этом ничего удивительного – сын двух великих поэтов не умел писать плохие стихи. Словесное его мастерство было генетическим даром.
Настал момент, естественно завершавший нашу дружескую связь с Аделью. Я пригласил ее провести вечерок в одиночестве, она согласилась. Несколько дней прошли в организационных хлопотах. Подготовить хорошее свидание в лагерных условиях непросто. Надо было заготовить разрешение на одинокую вечернюю работу, когда бригады возвращались в зону. Мне это было легко, мой начальник Федор Трифонович Кириенко не возражал, чтобы я оставался в вечернюю смену, он знал, что если я и буду тайно писать стихи, то одновременно на стенде совершатся и какие-то технологические эксперименты из намеченного им цикла исследований. Алели, работавшей в какой-то конторе, получить разрешение на вечернюю смену было трудней, но и она сумела это сделать. Оставалось уговорить нашего стрелка закрыть глаза на то, что мы с ней остаемся вдвоем. Что это удастся, я был уверен. Нашу бригаду конвоировал пожилой стрелок, уже не годившийся на фронт. Кондовый сибиряк-чалдон, он старался не показывать запретного сочувствия к заключенным, но и не свирепствовал. К тому же мы временами подбрасывали ему из своих пайков то махорки, то масла либо сгущенного молока, выдаваемого нам за «вредность», – работали с хлором, в атмосфере металлургических газов, в кислотных испарениях электролизных ванн. А в общежитиях вохры с началом войны установилась такая скудость, что даже хлеба не хватало, хоть их заполярный продовольственный паек числился в повышенных.
Адель прибежала еще до того, как бригады стали собираться на возврат в зону. Стрелок вошел в мою комнатку, без внимания посмотрел на Адель и с уважением уставился на стенд, где я разместил среди приборов все, что удалось заначить из месячного пайка и утаить из питьевых материалов, выдаваемых для анализов и экспериментов.
– Угощайся, батя! – сказал я стрелку, протянув полстакана разведенного спирта и бутерброд с куском американской консервированной колбасы, – он был старше меня на полтора десятка лет и охотно принимал почтительное обращение, вместо обычного «вохровец» или «стрелок», тем более оскорбительного «попка».
Он сперва жадно набросился на бутерброд, потом одним махом осушил свою порцию спирта и сказал, запахивая шинель – на дворе уже похолодало, осень переходила в зиму:
– Спасибо, ребята. Насчет вахты не беспокойтесь. Скажу, чтобы пропустили, не придираясь.
Он пошел уводить собравшуюся бригаду, а мы с Аделью приступили к ужину. Как и стрелок, она не торопилась пить, а ела с охотой, в ее конторе не выдавались, как у нас, дополнительные продукты за вредность производства. Она призналась со смехом, что до сегодняшнего дня всего дважды пробовала водку, в Ташкенте, где еще с тридцатых годов проводили ссылку ее отец с матерью и она с ними, пьют сладкий местный кагор, а не водку. |