Появляется оборванный, страшный, весь в заплатах полуживой от пережитых страданий Жак Гранье.
С момента свидания с первым, мнимо умершим мужем, я уже не живу, а горю. Я стою между двумя людьми: около одного из них — мои дети, около другого — страдания.
Я чувствую, как заливает душу восторг истинного переживания, как трепещет мое сердце…
Я хватаюсь за спинку стула, потом, протянув вперед руки, делаю шаг к тому, кто более одинок сейчас.
И, согласно указаниям автора пьесы, как подкошенная, валюсь на ковер…
Кто это? Кто шумит там за спущенным занавесом?
Что это плещет, точно море своим прибоем?
Ах, да это публика. Снисходительная, добрая публика. Милая публика! Как она аплодирует! О, спасибо вам, спасибо, хорошие, славные люди!
Чья-то рука с силой поднимает меня с пола, и злое взбудораженное лицо Кремнева, игравшего ссыльного, наклоняется надо мной.
— Безобразие, — шипит он, — это не исполнение, это невесть что такое! Как можно так не управлять своими нервами. Да вы мне всю сцену испортили! Ни одной реплики не подали, как следует. Актриса тоже… и к чему, спрашивается, лезет на сцену эта молодежь?
— Я провалила роль? — спрашиваю я. — Да?
— А вы как думали? — отвечает он.
— А зачем же они так аплодируют? — робко осведомляюсь я.
— Потому что ничего не понимают.
Должно быть, они, действительно, ничего не понимают, потому что аплодисменты переходят в отчаянный рокот. Только непосредственные люди умеют так восторгаться.
— Идите же, Лида. Вас вызывают.
— Чермилова! Кремнев! Кремнев! Чермилова! — гудит за рампой.
Занавес взвивается, и мы выходим.
Еще оглушительнее аплодисменты и крики…
Занавес опускается и снова поднимается.
После едва ли не десятого моего выхода к публике, кто-то хватает меня по дороге к сцене, обнимает и целует.
— Детка моя! Прекрасно! Какой подъем! — кричит панна Ванда.
Дашковская улыбается мне:
— Недурно, молодая дебютантка. Только надо уметь владеть своими нервами, дыханьем и голосом. Но вы понравились публике, это много значит, да и сыграли с подъемом.
— Понравилась публике? Сыграла хорошо? — спрашиваю я и прежде, чем она успевает предупредить мое намерение, висну у нее на шее и мажу ей своим гримом лицо и платье.
— Боже мой, да это одержимая какая-то! Возьмите ее от меня! — отмахивается она.
— А в театре был кое-кто из прессы, значит, будет отчет в газете о нашем сегодняшнем исполнении, — говорит Наташа Перевозова и добавляет лукаво:
— Нет! Как Кремнев злился-то! Я стояла у кулис. Но и вы хороши тоже, Лидочка, ни одной фразы, как следует, не сказали по пьесе, все от себя, все от себя!
— Провалила, значит? — срывается у меня.
— Да нет же, нет! Только надо уметь владеть собою, не мешать игре партнеров. В этом-то и есть истинный талант.
Едем обратно тем же путем, в том же допотопном ковчеге. Но уже не слышно обычных шуток. Все утомлены, всем хочется спать. Я одна, кажется, не могу забыться ни на мгновенье. В розовом сиянии чудится будущее! Как опьяняюще действует на юное существо первый успех.
«Конечно, я неважно играла, — рассуждаю я, — потому что мешала моим партнерам, ничего не сказала из того, что написано в пьесе, но если я могу захватить зрителей, значит, я не бездарность. Надо только учиться, много учиться, и это главное. А там…»
Под легкое поскрипывание возка мечты мои разлетаются, как большие радужные птицы… Будущее сияет. |