Сколько заборов, домов, лавочек и мастерских снесли, я точно сказать не могу – много, просто много. Обломки же сбрасывали в поперечные улочки и переулки, и поэтому горожане, желающие проводить в последний путь своего царя, стекались к немногим перекресткам, которые оставались свободными для прохода – в частности, к тому месту, где Водяная дорога, идущая от Ворот Источника к Сионским воротам, сливалась с этой новой дорогой, вскоре ставшей самой оживленной в городе и получившей название Иродовой. Процессия запаздывала, народ плакал и томился; шел час за часом. Когда же понесли носилки, толпа, стоявшая за спинами передних и довольствующаяся только звуками, чуть-чуть шевельнулась, чуть-чуть ужалась в тесной горловине старой дороги – и этого оказалось достаточно, чтобы многие стали терять сознание и после умирать, будучи подпертыми со всех сторон такими же несчастными, как они сами; мертвые продолжали стоять. Тома по прозвищу Дидим рассказывал мне, как оказался в той толпе ребенком, и потому только спасся, что его подхватили на плечи и передавали с рук на руки, пока не забросили на какую-то крышу. Там он и сидел до ночи, пока его не нашел дед…
И эти смерти потом тоже поставили Ироду в укор; этот-де тайный язычник-идолопоклонник, возомнивший себя языческим богом, сам для себя устроил это человеческое жертвоприношение, эту гекатомбу. Что поделаешь? Люди таковы. Они подобны беспризорным детям или одичавшим щенкам. Брошенные и оставленные, в первую очередь они безумно несчастны, хотя и не понимают несчастья, потому что счастья никогда не испытывали. От этого их злоба. Только от этого.
(Позже первосвященник Ханан бар-Шет, в руках которого окажется вся практическая власть над городом, постановит, чтобы именно по Иродовой дороге через Енномовы Ворота из города вывозили по ночам нечистоты; и дорога, и ворота стали называться Навозными. И это лишь одна из малостей, которыми оскверняли память царя…)
Соседи рассказывали потом, что на дом наш в Еммаусе кто-то неизвестный и очень страшный совершил налет чуть ли не через несколько часов после того, как родители покинули кров. Но отец посмеивался над этими историями, считая про себя, что в оставленный хозяевами и рабами дом пробрались сами соседи – проверить, не забыли ли тут чего ценного; так что настоящим разбойникам, вломившимся уже много позже, и оловянного обола не досталось. Он также был уверен, что за ними самими никто не гнался и специально их не искал, потому что если бы гнались и искали, то и настигли бы. Нет, говорил он, все эти жуткие истории, бывшие по дороге в Египет, ничего особенного из себя не представляли, просто тому подобного было множество в те дни…
И все же про путь в Египет он вспоминать не любил. Потому что это было действительно страшно. Мама не рассказывала вообще ничего. Никогда и ничего.
Так что если бы еще и Эфер забрала с собой в гробницу свои воспоминания, то эта часть истории так и осталась бы неизвестной. Но Эфер рассказала то, что помнила, своей дочери Ханне, а та – мне.
Мы были очень дружны с Ханной, несмотря на разницу в возрасте; мы, двое заговорщиков; так длилось много лет. Потом, увы, все кончилось плохо.
Итак, где-то под утро – час прошел, как ускользнул Оронт, – маленькая процессия покинула дом. Вышли через задний двор, заваленный строевым лесом: впереди отважная Эфер с тисовым копьем вместо посоха и в железном нагруднике под плащом, за нею на сером ослике мама с Иешуа на руках; замыкал отряд Иосиф, вооруженный посохом из крепкого ясеня с бронзовыми обечайками, на поясе его прятался короткий киликийский меч; в поводу Иосиф вел второго ослика с переметными мешками на спине.
Рабам было объявлено, что хозяева удаляются в свой дом в Галилее, и велено вести хозяйство и торговлю, но почти сразу же двое убежали, а бессильный конюх Иегуда ближе к лету умер своей смертью; оставшись одна, кухарка Фамарь перебралась в маленькую каморку на заднем дворе, оставив дом разрушаться. |