Разумеется, он, как и Андрей Андреевич, понимал, что Старый ни в чем не виноват. Просто Шах оказался на удивление решительным и хорошо подготовленным парнем, что лишний раз свидетельствовало об умении Семенова разбираться в людях. Ведь это он выбрал Шаха на роль проходной пешки в большой игре, которую они затеяли. Лучшей кандидатуры, наверное, и впрямь было не найти, и генерал Кирюшин испытал укол сожаления: со временем из Шаха мог бы выйти толк. А впрочем, лучшие всегда погибают первыми, и задача командира заключается в том, чтобы неизбежные жертвы не оказались напрасными…
— У тебя все? — спросил он, выдвигая ящик и неторопливо водружая на стол коробку с трубочным табаком, от которой по кабинету немедленно начал распространяться вкусный медвяный дух.
— Так точно, товарищ генерал, — вставая, подтвердил Семенов.
— Тогда ступай. И подключи информационную линию. По-моему, сейчас для этого самое подходящее время.
— Есть.
— Да, и еще одно. Сколько, говоришь, Шах прострелил колес — два?
— Так точно.
— Стоимость ремонта вычесть из премии Старого. А если премию не заработает, удержать из жалованья. За порчу казенного, пропади оно пропадом, имущества. Что? — спросил он сердито, когда Семенов деликатно кашлянул в кулак.
— Боюсь, если Старый не заработает премию, вычитать стоимость новых зимних покрышек будет не из кого…
— И некому. Ты это хотел сказать? Так я это и без тебя знаю. Вот и позаботься о том, чтобы с его премией все было в порядке.
Когда за полковником закрылась дверь, Андрей Андреевич неторопливо набил и раскурил трубку, вынул из верхнего ящика стола листок со стихами и свинтил колпачок с именного «паркера». Некоторое время он старательно марал бумагу, безжалостно зачеркивая написанное и начиная все сначала, а потом, отчаявшись, скомкал лист, сунул его в пепельницу и щелкнул зажигалкой. Острый треугольный язычок пламени с тихим гудением коснулся края бумаги, и та занялась, на глазах оторачиваясь неровной траурной каемкой. Огонь лизнул написанные неразборчивым «докторским» почерком строчки. По мере того как бумага чернела, на ней снова проступали сероватые буквы с металлическим отливом. Когда огонь погас, оставив после себя только извилистую струйку отчаянно воняющего горелой бумагой дыма, генерал старательно перемешал пепел колпачком ручки и высыпал его в корзину для бумаг. Сделал он это без малейшего сожаления. Ему хотелось написать стихотворение о покое и забытьи — не столько о самом покое, сколько о том, как жаждет его усталая душа. Полчаса назад, когда сочинил первую строфу, он ясно видел внутренним взором замшелые, увитые лианами могучие тысячелетние деревья заколдованного леса, слышал журчание струящегося в вечном сумраке ручья, чувствовал, как пружинит под ногами толстый ковер прелой листвы. А теперь, после доклада Семенова, эта картинка стала неживой, плоской, как грубо намалеванная декорация к любительскому спектаклю, и начала разваливаться на куски, которые бесследно растворялись в темноте. Настроение изменилось, вдохновение ушло, и то, что сгорело, представляло собой просто испорченный, ни на что не годный лист бумаги.
Заново раскурив потухшую трубку, генерал-лейтенант Кирюшин выбрался из-за стола, подошел к окну и, отодвинув портьеру, стал смотреть, как снаружи идет снег.
* * *
Огромный полноприводной «додж» вызывающе красного цвета, скаля хромированные клыки радиаторной решетки, стоял в тихом переулке, почти не выделяясь из длинного ряда припаркованных вдоль бордюра машин. Фары его не горели, окна замело снегом, но из выхлопной трубы толчками выбивался белый пар, а из салона, основательно приглушенная плотно закрытыми окнами, доносилась зажигательная кавказская мелодия. |