|
«И только сейчас, – говорил он, – мы переходим в новую эру». Апеллируя к загадкам и символам, он провозглашал это снова и снова. «Грядет эра Святого Духа», – констатировал он, когда, помню, писал кому-то о Ренессансе. Судя по всему, он только что дочитал эссе Ромена Роллана о Микеланджело. «Мир свихнулся, – заявляет Лоуренс, – как свихнулись итальянский и испанский Ренессанс. Но где же наша Реформация, где наша новая жизнь?» И добавляет: «Надо жить в полном уединении, в своем собственном мире, забывая мир, который еще не сотворен».
Особенно примечательно здесь слово «забывая». В то время как Пруст мог позволить себе роскошь уединенного существования, всего лишь воскрешая прошедшее, выстраивая из кирпичиков воспоминаний вполне осязаемый (и в то же время несуществующий) мир, Лоуренс так и не научился «жить в своем собственном мире», а тем более «забывать». Пруст, тотально отрешаясь от внешнего мира, жил как будто умерев, погрузившись в поиски утраченного времени. Но даже тогда этот разрыв с действительностью не был полным. Тонкая, почти невидимая нить связывала его с миром. Зачастую это бывал некий неодушевленный объект, который в силу обостренных сенсорных способностей автора безжалостно сталкивал его с реальностью, погребенной в затаенных глубинах его духа. Это было отнюдь не вспоминание в привычном смысле слова. Это было магическое воскрешение прошлого с помощью собственного тела. Само тело переживало заново печали и радости, дремавшие в незапамятном прошлом. Так, будто находясь в гипнотическом трансе, Пруст выстроил для себя подобие жизни, куда более реальное и выразительное по сравнению с исходным переживанием. Его обширное творчество – не что иное, как ряд таких травмирующих столкновений, а точнее, изложение их последствий. Потому в его глазах искусство обернулось своей метафизической стороной, воссоздавая то, что уже было начертано на скрижалях сердца. Оно было возвращением в лабиринт, стремлением все глубже зарыться в бездну собственного «я». А это «я» состояло для него из тысячи несхожих мельчайших частиц, привязанных опытом к таинственному пра-«я», которое он отказывался признать. Таков был путь, таково направление, диаметрально противоположное лоуренсовскому. Такова, можно почти допустить, была попытка вернуться по жизненному пути вспять и скомпоновать из осколков всех зеркальных отражений, какие только ему довелось видеть в жизни, окончательное пра-отражение, о котором он и не подозревал. Здесь налицо совершенно отличная от лоуренсовской концепция ощущения, ибо у того и другого в корне различны подходы к тому, что такое «тело». Пруст, тотально отрешившийся от собственного тела (мысля его лишь как сенсорный инструмент для воссоздания прошлого), таким образом наделил человеческую индивидуальность абсолютно внерелигиозным свойством. Его символом веры было ИСКУССТВО – иными словами, процесс. В глазах Пруста личность неизменна: ее можно, так сказать, демаскировать, снимая слой за слоем, но лежащая в основе данного процесса идея сводится к тому, что личность есть нечто осязаемое, уже определившееся, нетленное и совершенно уникальное.
Ничего похожего нет в концепции личностного «я», выдвигаемой Лоуренсом. Последний усматривает в ней нескончаемую драму, бурлящий водоворот, который в конечном итоге поглощает индивидуума. |