– Какая уж тут честь, когда на кону жизнь моих девочек!" И чуточку опустив ствол, прицелился в промежность гада и выжал курок.
Но выстрела не последовало. Винтовка была разряжена. И разрядить ее могла только Синичкина. Только она, кроме меня, естественно, держала ее в руках. Зачем разрядила? Чтобы я не убил Баклажана? Чтобы все-таки она могла сразиться со своим противником? Или чтобы я, убив Баклажана, не убил и ее?
Через три минуты я знал, почему винтовка оказалась разряженной. Синичкина просто хотела, чтобы наш турнир продолжался. Но продолжался без ее участия: пройдя с соперником метров десять по направлению к древняку, она со всех сил толкнула его в плечо. Баклажан упал, покатился по крутому склону; а эта подлая бестия метнулась за скальную гряду, за которой ее не могли достать пули Али-Бабая или Мухтар, и побежала в сторону сая Скального...
"Через четыре часа будет на той стороне Гиссарского хребта, еще через пять – в Душанбе", – усмехнулся я, наблюдая, как обескураженный Баклажан, сильно припадая на левую ногу, возвращается в свое убежище. Через пару минут он исчез из виду. Я опустился на дно канавы и задумался о текущем моменте.
...Мне всегда было ясно, что Синичкина, добившаяся своего, то есть заполучившая алмазы, сбежит при первом же удобном случае. Но я не думал, что приму ее побег так равнодушно. Нет, конечно, я радовался, что женщина, подарившая мне немало незабываемых минут, находится теперь в безопасности. Но ее побег никаких моих проблем не решал: во-первых, я был уверен, что Синичкина в ставшую опасной Москву не поедет и, следовательно, о зловредном наследии Михаила Иосифовича не узнают ни на Лубянке, ни на Петровке. Единственное, что она может сделать, так это написать письмо по этим адресам или позвонить. А во-вторых, она, конечно же, не предпримет никаких попыток к моему освобождению.
И, следовательно, мне надо что-то делать самому и не что-то, а идти драться с Веретенниковым. И как бы в подтверждение моих мыслей в борт канавы сначала ударила пуля Баклажана, а потом и Али-Бабая. "Торопят, паразиты, – вздохнул я, поднимаясь на ноги. – Да, действительно, пора, Москва за нами, отступать некуда..."
Через пятнадцать минут мы с Валеркой ходили кругами по кварцевой жиле. Его маечка-ночнушка давно перестала привлекать мое внимание. Я смотрел ему в глаза и пытался разглядеть в них Веретенникова, прежнего Веретенникова, своего друга, которому отдал немало своего душевного тепла.
"А каков ты сам? – задумался я о себе, не преуспев в своей попытке. – Прежний или другой?" И ответил без сомнений: "Прежний, прежний, ничего в тебе за последние тридцать лет не изменилось. Знаешь чуть больше, в том числе и людей, а что толку? Бояться-опасаться их стал, вот и все... Ну ладно, хватит философии. В живых должен остаться только один, и я постараюсь выиграть... Выиграть, хоть победа в этой схватке не самый лучший вариант исхода и все потому, что до завтрашнего утра победитель должен провести еще две схватки, в лучшем случае две... И это мой жребий – ведь ты, Валерка, никак не сможешь выиграть этот поединок, не сможешь, будь ты даже вооружен..."
* * *
Победа, как я и ожидал, осталась за мной – Валерий не смог не улететь в стометровый обрыв.
Возвращался я в свою канаву в расстроенных чувствах. Воображение подсовывало мне одну душещипательную картинку за другой:
Вот, – представлял я воочию, – мой побежденный сумасшедший друг Валера Веретенников лежит под обрывом. У него переломаны все кости, невообразимая боль грызет хорошо его отбитое мясо, а он лежит и умиротворенными глазами рвется в неимоверно голубое небо, рвется туда, где Бог, где справедливость, любовь и покой...
Глаза у меня намокли.
Или, вот, – продолжал я воображать, – мой бедный сумасшедший друг Валерка Веретенников лежит на холодных камнях под обрывом. |