Гриша таращился на сестру мутными глазами.
— Все будет хорошо, — пообещала она, сглатывая ком.
Коридор показался нефом мрачной базилики. Или туннелем под египетскими пирамидами. Гриша метил дорогу кровавым пунктиром. Губы его напомадились пурпуром.
Конечно, замок квартиры был взломан. Большевики погуляли в господских хоромах. Судя по запаху, облегчились на ковры. Ценные вещи вывезли, а что не пролезало в двери — порубили топорами или шашками. Под подошвами шуршали палки. Кровать превратилась в труху. Маклок мыском расшвырял щепу, положил раненого на паркет. Лариса нашла перину, взрезанную, сыплющую перьями.
— Сейчас, родной, сейчас.
Затолкала перину под затылок. Гриша замычал.
— Я свет запалю, — сказала девушка, вынимая из парусинового мешка лампу.
— Погодь.
Маклок потопал к окну, задернул гардины. То ли варвары забыли сорвать их, то ли карниз не поддался. На мгновение комната погрузилась в угольную тьму. Лариса разогнала ее, чиркнув спичкой. Подожгла фитиль. Жестяная лампа загорелась бледно-желтым.
— Я снаружи, ежели что, — сказал Маклок.
Лариса кивнула. Непослушными пальцами расстегнула грязную рубаху брата. Материя отклеилась от тела.
— Боже, — простонала девушка.
Пуля попала под правую ключицу. В груди зияло ровное отверстие. Темная струйка текла к ребрам.
«Легкое пробило, — догадалась Лариса, — оттого он кровью харкает».
— Где мы? — спросил Гриша. Ему было трудно управлять веками. И языком.
— Мы в безопасности. — Лариса погладила брата по щеке.
— Какой год?
Хотелось ответить: шестой. Шестой год, и тятька зовет нас обедать, а после пойдем на реку, будем в кубарь играть и в козны, и квас ледяной хлебать.
— Восемнадцатый, — сказала она. — Больно тебе?
— Жарко.
— Попей.
Она поднесла к его рту флягу. Смочила губы. Оторвала от юбки карман и прикрыла им рану, как бинтом.
— Хочешь чего?
— Шампанского.
Лариса улыбнулась. Брат смежил веки, задышал прерывисто.
Она посмотрела вокруг себя. Стены гостиной покрывали штофные обои из кретона, люстра под потолком была металлической, добротной, с матовыми стеклами и бумажным абажуром. Шашки и сапоги уничтожили чужой уют. Осквернили иконы (Лариса перекрестилась быстро). Стали рухлядью ореховое бюро, ломберный стол, милая козетка. Среди мусора лежали охотничьи трофеи прежних хозяев: глухари, вальдшнепы. Бедные птицы, убитые повторно. Жалкие чучела в пыли.
Лариса прислонилась к дверному косяку.
Весной некоторые соседи начали называть Ганиных «кулаками». Сначала в хохму, копируя большевистские прокламации. Потом за глаза, потом — презрительно, в лоб.
— Худо будет, — пророчил Гриша, впервые запирая ворота на цепь.
Худо сделалось летом. Голод приехал на комбедовских тачанках. Голод кричал о справедливости и классовой борьбе. Советские изъяли у крестьян зерно, отобрали соль. Ни сухарь посолить, ни заквасить капусту на зиму. В местных советах левые эсеры вяло протестовали против монополии, пока их не выжили. Мужчин мобилизовали на войну с белочехами. Уезд платил пятьсот тысяч рублей чрезвычайного налога, а в Михайловке была одна корова на десять хат.
Страх выгрызал Ларисе нутро. За себя, за брата. Гриша договорился со священником, спрятал в молельне Тита Чудотворца десять пудов зерна. А что, если комбед найдет?
В июне красные переписали сельских лошадей для кавалерии, и михайловские двинули к волисполкому. Состоялся стихийный митинг, на котором Гриша проявил себя лидером. Народ изрядно поколотил председателя, отнял карточки учета. |