Не успел толком оглядеться со службы, как забрили его на войну. А после мировой еще два года гражданской хлебнул.
Вернулся в двадцатом году, – у Евсея и крыша соломенная прохудилась. Отощал совсем старик – годы брали свое.
– Ванька, женись первым делом. Износились мы совсем – вон работник-то наш в борозде падает, – кивала на отца Паранька. – Да и я слепну, нитки в иголку не вздену. Латать портки некому.
– Жениться-то женись, да на ком? – рассуждал Евсей. – Кто теперь в наши хоромы пойдет? От нужды ежели какая…
– Глупые вы люди, – сказал Ванятка. – По теперешним временам все богатство вот где хоронится, – хлопнул себя по лбу. – Говорю вам: кого ни сватайте, а у меня будет в шляпах ходить.
Просватали за него Саньку Рыжую; она хоть носатая да конопатая, но девка справная – одна у матери. И мать ее, Настена Монахова, портнихой была. Не последний человек в селе. А тетка – кидай выше! – в монашках числилась. Свахой ходила Степанида Колобок, а провожаткой – Надежда Бородина. Ей Санька Рыжая доводилась дальней родственницей – монашка была племянницей бабе Груше-Царице. Надежда и к венцу наряжала Саньку Рыжую: платье белое шерстяное, уваль, цветы поверху, букет на груди приколола да еще венок надела, перед алтарем стелили плат белый, на который становились жених с невестой; одежду невестину в церкви держала – шаль и накидку, день был ветреный. И домой их проводила и за стол посадила. А стол-то, стол Бородины собирали всей коммунией: тут и мясо жареное, и колбаса, и котлеты, и курники, и печенье, а сладкое из свеклы сотворили (сахару не было), варенье из яблок да вишенья наварили – не отличишь, – где он, твой сахар? Поставь его рядом, ты и не глянешь на него!
Поп, отец Иван, отслужил молебен, родителей поздравил, да как глянул на стол: «Ого, говорит, вот это стол! Здесь купца Иголкина посадить не грех. Это что ж у вас за стряпуха, что за мастерица такая?» Есть у нас, мол, старуха-повитуха, сказали бы, да боимся сглазить. А старики-то все провожатке подмигивают… Это ее затея, ее рукомесло… Кажется, всем провожатка угодила: и накормила и спать молодых уложила – постель им разбирала.
А наутро пришла к Евсеевым, с ней никто ни слова, – все отворачиваются и промеж себя шепчутся. Оказывается, молодые заболели. А монашка, приехавшая на свадьбу из Нижнего, успела уж в Сергачево сбегать к ворожее. Та ей и сказала: провожатка виновата. Она! Кто же еще? Известное дело – с нечистой силой путалась, бочажина! Погодите… Это ее печенья да варенья всем нам боком выйдут. Еще неизвестно, что за сласти она туда намешала. А пантюхинская юродивая, прозорливая Наташенька, глядя на провожатку, так и сказала:
– Как увижу неверующего, так у меня глаз задергается, задергается… Нет ли у вас святой водицы? Лицо окропить.
– Кипятком бы тебе брызнуть в бесстыжую рожу-то, – ответила в сердцах Надежда.
– Надежда, ты в нашем доме божьего человека не трогай, – простонала Паранька. – Нам и так бог милости не дает. Не то и совсем все прахом пойдет.
Тут и заговорила матросская совесть у Ванятки, он ахнул кулаком об стол, так что вилки с ножами брызнули в стороны:
– Вы что, мать вашу перемать? Человек для вас всю душу выложил, а вы плевать на него! Вон отсюда, кулугурки длиннохвостые! – и вытащил из-за стола монашку с юродивой.
Всю застолицу как ветром сдуло. И свадьба на этом кончилась. А Надежде Ванятка сказал:
– Надя, век твоей доброты не забуду. И жену заставлю уважать тебя. И детям накажу… Мое слово – олово.
И подался матрос Бородин после женитьбы в Донбасс, на шахты. За шляпами поехал, как смеялись в Тиханове. |