И наконец сами приехали…
Акимов вызвал в сельсовет милиционера Ежикова, избача Тиму и старшину штукатуров, бывшего подрядчика Звонцова. Пошли пешком в Веретье. Дорогу переметала поземка, и недавний след, оставленный подрезами риковских санок, заметен был только на крутых увалах, где дорога блестела, как стеклянная. Поначалу шли угрюмые, насупленно глядя себе под ноги, молчали. Милиционер Ежиков часто скользил, нелепо взмахивал руками, отставал.
– Ты чего сзади идешь? Мы тебе что, подконвойные? – спрашивал Акимов. – Идут, молчат, будто и впрямь арестованные.
– Об чем говорить? – отозвался Звонцов.
– Сапоги, зараза, разъезжаются, что некованые копыта, – сказал Ежиков.
– А чего валенки не надел?
– Дак форма одежды. Все ж хаки начальство вызывает.
Он был в шинели и в синем шлеме со звездой, незастегнутые суконные уши трепыхались на ветру, как белье на веревке. Его большой и широкий нос посинел, а белесые брови и светлые ресницы еще больше побелели.
– Мотри, не обморозь чего от усердия к начальству, – сказал Звонцов, поблескивая зубами. Черная борода его побелела и закуржавилась. – Застегни уши-то.
– Да хрен ли в них толку, – ответил Ежиков. – Их все равно продувает.
– Вот пошлют нас по домам излишки отбирать. Как, пойдешь? – спросил Акимов Ежикова.
– Пойду, – коротко ответил тот.
– А ты, Тима? – обернулся председатель к избачу.
– Дык ведь нельзя иначе, Евдоким Федосеевич. Поскольку комсомолец я… – Тима приосанился, вытянув худую шею из мохнатого ворота полушубка, как руку из рукава. – И другое сказать – я при должности. Как-никак – точка просвещения! Вся культурно-массовая работа на мне замыкается.
– Ну и стервецы вы, – плюнул под ноги Звонцов и отвернулся.
– Ты давай не стерви, – сказал Ежиков, насупившись. – Не то я тебе найду место.
– Всех туда не упрячешь!
– Но-но, не забываться у меня! – прикрикнул на них Акимов. – Поговорили, называется.
И опять замолчали до самого агроучастка.
Барский дом стоял на отлете в полуверсте от Веретья, дом большой, двухэтажный, низ кирпичный, верх из красного леса. Из бывших дворовых построек уцелели только каменные кладовые, в них размещался склад семеноводства. В торец к ним приляпан был дощатый сарай для лошадей приезжего начальства. А от барских скотных дворов и конюшен, стоявших когда-то на берегу обширного пруда, остались одни фундаменты – стены раскатали по бревнышку и растащили еще в восемнадцатом году. И яблони в саду порезали, а то и с корнем повыкопали и растащили. О саде напоминали заломанная сирень да липовые аллеи.
По одной из этих аллей, ведущих на большак, и подошли к агроучастку гордеевские активисты. Их встретил у порога сердитый Возвышаев:
– К обедне, что ли, тянетесь? Могли бы и поторопиться…
В нижнем этаже, разгороженном как сарай, на промятом и потертом старом кожаном диване сидело четверо веретьевских во главе со своим председателем Алексашиным. Возле дубового двухтумбового стола, придвинутого к кафельной печи, стоял навытяжку председатель колхоза «Муравей» Фома Миронов. Распекал его Чубуков:
– Вы мне членораздельно доложите: кто позволил вам распоряжаться колхозным хлебом, как своим собственным?
– Дак он наш и есть, собственный.
– Собственность коллективная! Это ж понимать надо. Коллективной собственностью распоряжаются сообща.
– Мы и распорядились сообща. Собрание провели.
– А вышестоящие инстанции известили? Вы доложили в район, что хлеб везете на базар?
– Дак вы что, печати ставите на мешках-то?
– А вы что думаете, колхоз вам – анархия? Мать порядка, да? Нет, дорогой товарищ. |