Главное, некуда девать было эту мелочь. Не соберешь ведь на одном дворе всех чужих кур, гусей и уток вместе. Передерутся, перетопчут друг друга. Раздавать по домам колхозникам – тоже нельзя. Держали их пока на своих местах да рассовали частично по лошадиным дворам. Вот тебе каждое утро двух, а то и трех голов не хватает. Куда делись? То хорек утащил, то лошади затоптали…
С крупной скотиной полегче было. Оставшихся от кулаков коров да телят свели на дворы братьев Амвросимовых и объявили это скопище – мэтэфэ. Мало кто знал, что значили эти таинственные буквы. Но догадывались, что молоко от коров пойдет в столовую при райисполкоме, а еще в маслобойку сосланного Арсения Егоровича, где теперь хозяйничал человек, приехавший из города. Главной дояркой на этой мэтэфэ поставили Саньку Рыжую, а в помощницы ей назначили Настю Гредную и Козявку.
Настя доила два дня, на третий забастовала. «У меня, – говорит, – всего один глаз». – «Ты что, глазом доишь?» – ругается Санька. «Я, – говорит, – смотреть устаю, потому сиськи в руках путаются». Эту прогнали, привели Матрену Селькину. Тут Козявка заупрямилась. Я, говорит, не могу избу свою на произвол судьбы бросать, потому как мужа отослали сторожем на хутор Черного Барина.
Иван Евсеевич Бородин зашел к Якуше Ротастенькому: «Посылай свою Дуню!» – «Ой, что ты, Иван Евсев! Она у мяня с грыжей. На барском поле надорвалась». – «Ну, мать перемать, тогда иди сам дергай коровьи сиськи!» – «Какие сиськи? На мне вся беднота замыкается! Я свой пост не могу добровольно оставить – меня райком ставил. Я все ж таки партейный» Выручила Авдотья Сипунова, жена Сообразилы.
Лошадей, которые получше, отобрал для себя РИК. Остальных передали в колхоз. И с лошадьми морока – их более тридцати голов, а дворы маленькие. Пришлось размещать в трех местах: на дворе Клюева, Алдонина и Успенского. А все, что осталось от кур, гусей, поросят и прочей мелочи, – отвезли на хутор Черного Барина. Сторожами послали туда мужа Козявки, Ивана Маринина, прозванного Котелком, и Сообразилу.
Поскольку многие кулацкие дворы заняли под свои нужды всякие конторы, у которых тоже появились и лошади, и телеги, то личный скот колхозникам велено было держать пока при себе.
– Обождите малость, – сказал Возвышаев Кречеву и Бородину, – вот подготовим общие стойла и кормушки для всего села – тогда и соберем весь скот. Сплошной колхоз будет, на целый район. А пока существуйте как база для наступления на единоличный сектор.
Эта раскиданная по всему селу база доставляла много хлопот Ивану Евсеевичу Бородину: то гуси пропадали, то поросята, то молоко браковали. И за все в ответе председатель.
Вызывают на молокозавод. Явился:
– В чем дело?
Мастер в белом халате, лицо строгое, как у доктора, подводит его к одной фляге, крышку открыл:
– Нагнись, понюхай!
– А чего там нюхать? Молоко, оно молоко и есть.
Подает ковш:
– На, зачерпни со дна! Тогда узнаешь, что за молоко.
Зачерпнул. Мать честная! Коровий навоз!
– Ты что, классовую вражду через навоз выражаешь?
И пошел материть на чем свет стоит. А что ты ему скажешь? Он прав. К тому ж он – представитель рабочего класса, из округа приехал. Хоть и не шишка, а место бугроватое.
Не успел с молоком скандал уладить, вот тебе – заявляется под вечер на дом Максим Иванович Бородин, старший над всеми конюхами.
– Иван Евсев, а на дворе Успенского кормить лошадей нечем.
– Как нечем? А где сено Успенского?
Мнется.
– Ты чего, мать перемать, али язык проглотил?
– Дак там до нас лошади райзо стояли… Вот они и травили сено, что на сушилах лежало. |