– А в саду два стога стояло? Там не менее десяти возов было.
– Те стога увезли…
– Кто увез?
– А я почем знаю? Утром ноне пришел – от стогов одни поддоны. Я вам не сторож.
– Это ж грабеж при белом свете! В милицию заявлял?
– Я – человек маленький. Ты хозяин, ты и ступай в милицию.
Два дня путались с этим сеном. Так и не нашли. Да что на нем, метки, что ли, оставлены? Кулек сказал:
– Сено, оно сено и есть; перевезли с места на место, с другим смешали – и вся недолга…
Заикнулся было – собрать со всех колхозников по возу сена. Куда там! Шумят:
– Бери тогда все, и скот наш забирай! Кормите, как хотите!
Отбились.
Так и пришлось Ивану Евсеевичу свое сено отдать, отвез пять возов. И лошадь свою на общий двор отвел, а корову на солому поставил.
– Иван, она у нас совсем обезножеет на соломе-то, – сказала Санька.
– Ничего, мать, не сдохнет, до сплошной коллективизации как-нибудь дотянет. Тогда на общем сене поправится. И мы вздохнем. А пока идет промежуточная фаза, как Возвышаев сказал, значит, надо терпеть.
Но в эту промежуточную фазу судьба поставила запятую Ивану Евсеевичу. Случилась эта оказия, можно сказать, из-за проклятых конских хвостов.
Всем конфискованным лошадям, переданным в колхоз, Сенечка Зенин приказал обрезать хвосты и гривы. Сам принес овечьи ножницы, отмерял, до коих пор хвосты обрезать, указывал, как из длинной перепутанной гривы делать прямую, короткую, аккуратную щеточку. Чтобы лошади колхозные не походили на стариков-староверов, а все как одна имели юный вид, точь-в-точь – московские юнгштурмовки в коротких юбочках. Обрезать заставляли Максима Ивановича Бородина. Сам Сенечка к лошадиному заду не подходил, примерку делал сбоку, чтобы не уронить партийного авторитета на случай непредвиденного взбрыкивания какой-нибудь норовистой кобылы.
Ладно. Обрезали хвосты по самую сурепицу, так что теперь они стали похожими на кропильные кисточки. И тут приказ поступил – ехать за дровами для РИКа.
Поехали на трех подводах: сам Иван Евсеевич, Биняк и Максим Селькин. Доехали до Гордеева легко и радостно – дорога накатана до блеска, лошади сытые, сами в кулацких тулупах – не токмо что мороз, буран не страшен. Замахивай полы, закрывай воротник и дуй хоть до Москвы…
В Гордееве это благостное настроение улетучилось как прах. Сперва их стали дразнить пацаны: кружились возле подвод, как воробьи у навозной кучи, кричали наперебой и бросали в лошадей и ездоков конские мороженые катухи:
– Куцехвостые едут! Куцехвостые! Свиньи, свиньи куцехвостые… Бейте их! Бе-эйте!
Биняк не раз выскакивал из саней и, размахивая кнутом, разгонял эту ораву. Одни убегали вперед, другие назойливо, неотступно преследовали их и бросали с дальней дистанции оледенелые комья снега в смиренно ехавшего последним Максима Селькина.
На выезде из села, возле старого барского сада, их остановили – поперек дороги протянута была слега, одним концом упиравшаяся в ветхий забор, вторым – в развилку раскоряченной придорожной ветлы. Биняк выпрыгнул из саней и побежал к слеге. И тотчас из-за придорожных кустов, от забора, из сада налетела ватага подростков с палками и кольями в руках, и все вокруг загудело, защелкало, заухало.
– Ах вы, туды вашу, растуды вашу мать! – Иван Евсеевич моментально скинул тулуп, по-разбойничьи оглушительно свистнул и прямо из саней в длинном прыжке настиг двух парней и подмял их под себя, как волкодав пару щенков. Но не успел он оторваться от них, как сверху точно громом небесным шарахнуло его так по голове, что шапка отлетела в снег, и в ушах загремело, и в глазах вспыхнули, закружились огненные шары. Он оглянулся и увидел здоровенного верзилу с колом в руках, занесенным в высоченном замахе, и лицо в остервенелой, зверской усмешке. |