Изменить размер шрифта - +

— А моя тетя умерла, — сказал он.

Как всегда, занял папино кресло. И мотнул головой — головой могучего младенца.

— Которая в Ливерпуле?

— Ага.

— Что же, прими, как говорится. Хотя она уже совсем старая была, надо думать.

— Семьдесят четыре годочка.

Кажется, ему было очень тяжело. Явно от горя, от чего ж еще, пошла такими складками эта могучая шея.

— Но ты хотя бы, — сказал я, — в последние годы, наверно, как следует о ней заботился. У нее, по крайней мере, были свои маленькие радости.

— Не-а, ничего я для нее не делал. Ни пенни ей не посылал.

Я его оглядел. Совсем больной. Черные губы.

— Но ты, наверно, собирался. Просто руки не дошли, — рискнул я; я думал, это он от угрызений совести так омрачился.

— Нет, — он сказал, — не мог я. Денег не было. Не по карману. И она ж такая самостоятельная всегда была.

Ну каков мерзавец, подобного я даже от него не ожидал.

— Черт побери, Илья, — меня просто взорвало. — Она же тебя приютила, если бы не она, тебя убили бы вместе со всей твоей семьей в этой твоей…

— Ладно, не было у меня никогда столько, сколько ты воображал. Много ль огребешь в полицейском участке.

— В полицейском участке! — я уже визжал.

Он мне бросил глубоко оскорбленный взгляд.

— Ты не ухватываешь, Эдмунд. Тетя умерла до всей этой чертовни. Она уже три года как умерла.

— Три года?

— Ну. Может, три с половиной.

Я попытался понять:

— Так ты, значит, только что получил известие? Тебе только что сообщили?

— Да нет. Все я узнал сразу, как случилось.

Я совсем запутался:

— Но ты ничего не говорил.

— А цель-то? Ты что, ее знал? Никто ее не знал. Я и сам ее не знал почти что. И кто она такая? Обыкновенная старуха.

— Ах, — сказал я злобно, — значит, горе еще только до тебя дошло? Все не хватало времени скорбеть?

— Не любил я ее никогда, — признался он. — Зануда старая. Все говорит и говорит. Уж уехал я от нее, сюда приехал, так она давай писать, все пишет, пишет. Потом я и письма перестал открывать, вообще. Штук двести она мне их написала. Все сберег. Я все сберегаю, мусор даже. Если бедности хлебнешь на заре своей юности, все сберегать научишься. Кто беречь умеет, тот нужды не знает, — он припечатал.

— Раз ты ей не отвечал, как же она продолжала тебе писать?

— А кому ей писать-то. Писать хотелось, а некому, так я рассуждаю. И вот у меня только эти теперь остались. Последняя связочка, и всё. — Он мне показал свой большой потрепанный сигарный ящик.

— Но ты же говоришь, ты их сберег…

— Ну. Но я же их использовал. Слушай, — он сказал, — я теперь пойду, Эдмунд, у меня свидание с Маргарет. То-то крику будет, скажу я вам.

— Что-что? — я ничего не понял.

— Никуда я больше не поеду, пусть как хочет глотку свою дерет. Отъездился. Отныне буду сидеть дома и сочинять стихи. Где-нибудь комнату сниму, может, ту, прежнюю, помнишь, — куда ты тогда приходил?

— Когда я с ног тебя сшиб. А можешь здесь остаться, — сказал я.

— Не-а, — он сказал. — Только не там, где твоя сестрица меня достанет. Мне работать надо.

— Но ты и так работаешь, — сказал я. — Выдаешь на-гора все новые стихи! Просто поразительно.

Быстрый переход