Изменить размер шрифта - +

«Ну вот, – думал я, – теперь заболит живот, потом начнутся рези, колики, потом я потеряю сознание и буду тут лежать без сознания, а они все будут веселиться у дяди Гриши. Ну дела...»

Я понимал, что теперь, когда за окнами стало совсем темно, уже можно начинать возмущаться маминым и папиным поведением.

«Ну народ! – говорил я про себя возмущенно, даже злорадно. – Ну родители! Еще поискать таких родителей! Сын тут животом мучается, места себе не находит, волнуется, а им хоть бы что. Сидят себе, салат жуют столичный с помидорами».

Мысли были какие-то неинтересные, пустые. Они тихо и стыдливо умолкали, и я начинал слышать тишину. В тишине тоскливо тикал будильник.

«Ладно, – начинал я злиться уже всерьез, – вот они придут, я с ними вообще разговаривать не буду! Отвернусь и буду молчать, как рыба! Пусть попрыгают: Левочка, мы больше никогда-никогда не уйдем к дяде Грише! Левочка, вот мы тебе пирожков от тети Люды принесли! Кушайте сами свои пирожки!»

Мысль о том, как начнут суетиться и подлизываться родители, когда придут, немножко успокаивала меня. Но опять ненадолго.

Мертвая тишина снова властно заполняла комнату.

Я кашлял, начинал петь какую-нибудь песню, но умолкал на полуслове. От моих жалких попыток разрушить тишину она становилась все отчетливее.

«Может, заснуть?» – с надеждой спрашивал я себя.

Торопливо я притаскивал подушку и, закрывшись старым покрывалом, пытался дремать.

Тут-то и начиналось самое плохое. Я прислушивался.

Я прислушивался к каждому звуку на лестнице. Вот шаги. Вот зашумел лифт. Вот хлопнула дверь.

Не то.

Со злостью я откидывал покрывало, вскакивал и вдруг замирал. Оказывается, пока я ерундой занимался, пел песни и пытался задремать – ко мне в комнату вошел старый знакомый, жуткий и отчаянный страх.

Страх пытался шептать мне на ухо какие-то гадкие слова: убили... зарезали... теперь сирота... один...

Но я гнал их. Разгонял эту словесную муть, поскольку твердо знал, что ничего не может случиться, что родители обязательно придут, как они приходили всегда...

Мелкая трясучка противно заполняла живот, грудь, плечи, руки, ноги. Как будто что-то неизмеримо тяжелое, целая тонна страха давила на меня сверху.

Я смотрел на себя со стороны. Жалкое зрелище. Трус.

Прежде всего я зажигал свет во всех комнатах. Потом включал телевизор и радио на полную громкость звука. Потом открывал входную дверь и распахивал ее настежь.

Ярко горели все лампы, орало на кухне радио, из открытой двери тянул сквозняк. Я садился в прихожей и, плотно сжавшись, смотрел в коридор.

Было поздно. Уже никто не ходил. Не ездил на лифте.

Если все же раздавались какие-то шаги или хлопала дверь, я выбегал на лестницу и напряженно вглядывался в полумрак внизу.

И снова возвращался на место.

Боль становилась нестерпимой.

Я просто не мог без мамы и папы. Не мог без них заснуть. Не мог есть и пить. Ничего не мог делать.

Делать что-нибудь одному было глупо и неестественно. Страх исчезал. Мой глупый, жалкий и детский страх. Оставалась только одна, вот эта одна-единственная мысль: жизнь остановилась. Я как мертвый.

Подходя к окну, я вглядывался в темноту. Туда, откуда они должны были прийти, мои дорогие родители.

Темнота мерцала голубоватым светом фонарей. В ней ездили редкие трамваи. Через дорогу смутно колыхалась листва в сквере.

Оттуда, из этого чужого мира, они должны были прийти.

И они приходили...

– Опять иллюминацию устроил? – спрашивала мама. Она очень расстраивалась, что я такой трус.

И я расстраивался вместе с ней.

– Да я так просто... – глупо оправдывался я.

– Знаю я это «так просто»! Иди спать, полуночник! – устало говорила она.

Быстрый переход