Красота немыслимая; можно зажмуриться, открыть глаза в любой момент, глянуть в любую сторону – вид будет как фотка, снятая в раю. Ради этой красоты людям не влом тащиться через всю страну. Приезжают сюда к ним, дома скупают, которые потом по десять месяцев в году пустые стоят…
– Спит? – спросил Уок.
Дачесс кивнула.
– Я насчет мамы вашей узнал. Она поправится.
Второй кивок.
– Сходи возьми себе чего нибудь в автомате – колы, например. Он там, сразу за…
– Знаю.
Дачесс обернулась. Брат спал крепко. Не шевельнется, пока его за плечико не потрясешь.
Уок протянул ей долларовую купюру, она заколебалась, но взяла.
Миновала коридор, купила в автомате содовую. Даже не пригубила – это для Робина. По дороге обратно к семейной комнате прислушивалась, когда могла – заглядывала в палаты. Писк младенцев, всхлипывания – жизнь. Иные пациенты лежали, подобно пустым скорлупкам. Эти – Дачесс знала – не оклемаются. Еще знала, что копы привозят сюда, в больницу, всяких отморозков – ручищи татуированы, рожи раскровянены. Потому и перегаром воняет. И хлоркой, и блевотиной, и дерьмом.
Дачесс прошла мимо дежурной медсестры. Получила улыбку. Ее тут почти все знали в лицо. Бедная девочка, вот же не повезло с мамашей…
Пока Дачесс не было, Уок притащил два стула, поставил под дверью. Дачесс села не прежде, чем проверила, не проснулся ли Робин.
Уок протянул ей жвачку, она отрицательно качнула головой.
Ясно: он хочет поговорить. Сейчас заведет про перемены: мама, типа, оступилась – с каждым случается, – но скоро всё будет иначе.
– Ты им не звонил.
Уок глядел вопросительно.
– В соцзащиту, говорю. Ты туда не звонил.
– А надо было.
Грусть в голосе. Будто Уок – предатель; либо Дачесс предаёт, либо значок свой полицейский.
– Но ты все равно звонить не станешь?
– Не стану.
Живот у него – аж рубашка трещит. Щеки толстые, румяные – как у балованного мальчишки, который ни в чем не знал отказа. Лицо открытое – невозможно представить, чтобы у человека с таким лицом были секреты. Стар всегда говорила, что Уок очень очень хороший. Как будто в хорошести дело…
– Шла бы ты поспала.
Они сидели под дверью, пока не начали гаснуть последние звезды. Луна позабыла свое место. Бледнела, как пятно на новом дне, как напоминание о том, что минуло. Окно было прямо напротив них. Дачесс прижалась лбом к стеклу – к деревьям в больничном дворе, к виду на океан, к обрыву, который – она знала – вот как раз за этими деревьями. Запели птицы. Взглядом Дачесс скользила дальше, дальше, пока не выцепила с полдюжины колеблющихся точек на полпути к горизонту. Это были траулеры.
Уок откашлялся.
– Твоя мама… в том, что с ней, виноват мужчина?
– Мужчина всегда виноват. Без мужчины ни одна дрянь на свете не происходит.
– Это был Дарк?
Дачесс застыла.
– Не можешь мне сказать?
– Я – вне закона.
– Понял.
У Дачесс в волосах был бантик, и она его трепала, дергала. Слишком она худенькая, слишком бледненькая, думал Уок. Слишком красивая – вся в мать.
– Здесь, в больнице, только что малыш родился, – сменил тему Уок.
– И как его назвали?
– Не знаю.
– Ставлю пятьдесят баксов, что не Дачесс.
Уок осторожно рассмеялся.
– Ну да, имя у тебя редкое. Экзотическое. Ты в курсе, что поначалу твоя мама хотела назвать тебя Эмили?
– «Шторм должен быть жесток» .
– Точно.
– Она до сих пор этот стих Робину читает. – Дачесс села, закинула ногу на ногу, потерла бедро. |