Изменить размер шрифта - +
- И, пугаясь собственных слов, начинаю говорить отрывисто и лихорадочно:

- Слушай, отец, на Пантайке люди погибают!.. Два человека... Женщина. Беременная... - По мере того как я выговариваюсь, во мне нарастает решимость, и я уже знаю, что пойду, пойду через "не хочу". - Надо идти... Пропадут ведь... И на базу сообщить...

Старик ухмыляется в спутанную бороду.

- На базу брат мой, Ефим Зотов, пошел. И мы с тобой утром двинем. - И после паузы поясняет:

- Ты тут на лавке за трое-то суток этакого понаговорил...

Первые фиолетовые блики с востока застают нас в пути. Старик выводит меня к озеру и уступает лыжню:

- Ну, веди по своей книжице. Не собьешься?

- Не собьюсь.

Теперь-то уж я наверное знаю, что не собьюсь. Нет, не собьюсь.

 

XII. Адреса наших писем

 

Я тяну дверь на себя. Она не поддается. Ее приходится выдирать из смерзшейся коробки топором. После снеговой ослепительности темь внутри времянки кажется чернильной. Постепенно глаза привыкают к ней, и я вглядываюсь в очертания предметов на нарах. Гора тряпья на нижней полке начинает шевелиться, и до меня добирается бескрылый шепот:

- Люди... люди...

Я бросаюсь на голос, трясущимися руками шарю по обмерзшим тряпкам и наконец нащупываю лицо:

- Христина!

Я чувствую прикосновение к кончикам моих пальцев теплых капелек, спазмы начинают душить меня. Я глажу ее мокрые щеки, ощущаю на своих ладонях прикосновение ее сухих губ, и что-то доселе неведомое мне, огромное заполняет душу. Потом женщина властно притягивает мою, чужую для нее, зато мужскую руку к себе на живот, и новая жизнь отрывисто, но упрямо затевает победную перекличку с грохочущим во мне сердцем. Я плачу. Это больше, чем благодарность, это - прозрение. Я плачу и впервые за короткий век свой не стыжусь собственных слез.

- Сейчас будет тепло, - говорю я, - сейчас будет очень тепло.

Шепот ее еле слышен:

- Под головами... Возьми... Мешок Тихона... Там еще крупа осталась.

- Со мной люди, - успокаиваю я, - у нас все есть... А где...

Она не дает мне договорить:

- Ослаб он очень... Сам ушел... "Не вытащить, говорит, тебе меня, как смердить начну".

А с порога заполняет времянку зотовский тенорок:

- Живы?

- Живы, отец.

Зотов сбрасывает на пол охапку щепы:

- Выходит, греться будем.

Он начинает разжигать печку. С холода щепа загорается плохо. Я шарю у себя по всем заначкам в поисках бумаги и натыкаюсь во внутреннем кармане робы на письмо, написанное, но так и не отправленное мной из Верхнереченска. Я бросаю его старику.

- Этим сподручнее.

Свертывая бумагу в трубку, Зотов осведомляется:

- Смотри, - может, нужное что?

Я твердо говорю:

- Нет!

Что ж, это и правда. Ведь письма - не жизнь, их можно переписывать заново.

 

 

 

ЖИВ ЧЕЛОВЕК. Повесть

 

Добро всегда в душе нашей,

и душа добра, а зло привитое...

Л. Толстой

I

 

Я с трудом расклеиваю веки. Острый ослепительный свет врывается в меня. Круги - синие, зеленые, красные - плывут и множатся перед глазами. Затем проявленные отстоявшимся сознанием, сквозь многоцветные радужные разводья прочеканиваются лица: одно - юное, по-монгольски скуластенькое, с широко расставленньши миндалевидными глазами, другое - старушечье, примятое временем, тонкогубое. Тихо и почти бесстрастно шелестят надо мной голоса:

- Колька-то знает?

- Так я ему и сказала.

- А ты скажи.

- Скажешь, а он подумает, что навязываюсь. Вот рожу, тогда пускай и решает.

- Отец.

- Отец - так что?

- Должен жениться.

- Должен! Да зачем он мне из жалости-то. Не захочет - не надо, сама выращу.

Быстрый переход