..
- Ты бы хоть, дядя Степан, опомниться человеку дал!
На пороге, словно по щучьему велению, выросла девка. Было в ней что-то от птицы: тонкий горбоносый профиль, вопросительно вскинутые крылья бровей, миндалевидный разрез глаз, и даже платье из пестро-дымчатого застиранного ситчика облегало ее худую ловкую фигуру вроде оперения - чутко и невесомо.
- Шабашат ребята, - ровно объяснила птица, расставляя по старательно выскобленному столу миски, - вечерять будем.
И по тому необязательному здесь и неверному "вечерять" можно было безошибочно определить, что она нездешняя, а скорее всего оттуда, из России, и что местное произношение дается ей с трудом. Между делом девка коротко, в упор, взглянула на Савву и скупо обронила:
- Дуся.
Резкие, сухие губы ее надломились в полуулыбке. И в том, как она это сказала, и какое было у нее при этом лицо, и, главное, этой вот короткой трещинкой улыбки определялось между нею и гостем сразу все: и признание "де-факто", и мера приязни, и дистанция взаимоотношений, наконец.
- Савва.
Та молча пожала плечами, кивнула: знаю, мол, - и, погремев посудой, вышла. А Степан, словно все сказанное здесь только что было пустячным и малозначительным, снова повел свою речь именно с того слова, на котором его оборвали, но уже мягче, проникновеннее:
- Идут люди, идут... Не стало покоя на людской душе... Ходит человек по свету, счастья ищет, и невдомек ему, что счастье-то он свое от люльки до гробовой доски с собой носит. Стань на месте и смотри: кусок хлеба тебе делом даден, солнце светит, птахи поют, а сон тебе от века твой. Так чего же бы еще хотеть, чего искать? Все для тебя без нас найдено, всему место и определение дано. Живи и благодари Бога, что и тебя, тварь эдакую крохотную, милостями не обошел... Нет, идет... Стронулся с места... А с ним и вся красота, вся благодать стронулась, перемешалась... Мельтешит все, вертится. И живем, как белки в колесе - бежим, а куда? Куда?! Встать нужно, осмотреться, тогда, может, и образуется...
Странные слова ночными птицами кружились над головой, и, хотя Савве не под силу было определить цвет и природу каждого, полет их казался ему сейчас высоким и вещим: что-то действительно сдвинулось в этом мире. И, пожалуй, впервые он понял, что многое, чем полна душа, можно обозначить всего одним словом. Одним-единственным словом.
- Сир, у вас случаем дед не брандмайором был? Так самоотверженно может дрыхнуть только потомственный пожарник... Сир, вас просють до начальства! Зяма, снисходительно похохатывая, тормошил Савву. - Двадцать четыре часа на одном ребре! Сенсация века!
Зяма был уже заметно навеселе, и, пока Савва натягивал сапоги, он, оседлав угол стола, упражнялся над гостем в красноречии и остротах:
- Сейчас вы предстанете пред светлые очи всевышнего амбарного масштаба. Как и все нерукотворные, спаситель не любит возражений, достоинства и трезвенности... Надеюсь, сир, вы не посрамите моих рекомендаций? - Но, выходя следом за Саввой, он внезапно посерьезнел: - В бутылку не лезь. Бутылки, сир, не для этой цели.
- Не стелиться же мне перед ним.
- Не растаешь.
- Здорово он вас скрутил.
- С тридцать девятой в паспорте сам скрутишься. На удавочке держит. Только, - Зяма неожиданно потемнел, - у меня с ним расчет впереди. Люблю получать наличными.
Савва искоса взглянул на своего провожатого, и впервой за короткое их знакомство из-под хмельной поволоки желтых Зяминых глаз потянуло на него такой глубокой и устойчивой тоской, что плечи его, словно от озноба, свела зябкая судорога: видно, дорого давалось парню даровое балагурство.
- Лады, - примирительно успокоил его Савва. - Представлюсь, как в лучших домах Лондона.
Зяма облегченно вздохнул, пропуская друга вперед:
- Давай.
Заводская конторка - выбеленная коробка об одно окно - располагалась рядом, через стену, со входом в торцовой части единственной тут жилой постройки. |