Валет снова сказал:
- Давай позову, мастер.
- Цытъ, москаль!.. Пусть сам идет.
- Ладно, мастер, я таки иду, - Зяма уже шел к озеру, но шел странно боком этак, словно боясь или не смея повернуться к борову спиной. - Ты хочешь наплевать мне в душу. Ты очень хочешь наплевать мне в душу, но только я ее выхаркал вместе с кровью... Да, мастер, выхаркал...
Спускаясь к озеру, он все еще оборачивался, оборачивался и все что-то говорил, говорил, но его уже не было слышно. Все смотрели ему вслед и молчали, тяжело молчали, угрюмо. Только пьяно похохатывал мастер да беззвучно шевелились иссиня-белые Степановы губы.
- "Да, - подумал Савва, прикидывая обстановку, - дела".
VIII
Сашка бредил. Бредил вот уже третью ночевку подряд. Из отрывистого, горячечного шепота татарина Савва примерно воспроизвел в воображении цепь событий, каковая привела Сашку за колючую проволоку. И ему сделалась вдруг понятной и оправданной горькая ожесточенность товарища. Словно вспышка спички в кромешной темноте, когда освещенный пятачок земли вбирает в себя целый мир, Саввино сознание озарилось истиной, что существует предел человеческому терпению, переступив который человек становится прав во всем, что бы он ни совершил. Наверное, именно ощущение этой своей правоты и помогало тщедушному южанину вставать всякий раз после ночлега и, не жалуясь, не ропща, идти за ним - след в след - от стоянки к стоянке.
"Только бы дотянул до Камней, - думал Савва, - только бы дотянул. Там будет легче. Там - тепло, там - выпасы. Оленьей кровью отпою. Вылежится".
Он встал, встряхнул бушлат, накрыл им спящего и, выплеснув вчерашний кипяток из котелка, двинулся к берегу. Над подсвеченной незаходящим солнцем Куранкой дымилась студеная паутина. Стояла такая оглушающая тишь, что даже прикосновение котелка к вороненой матовости воды слышалось чуть ли не взрывом.
И в это мгновение ясной, очищающей тишины Савву ожгло острое ощущение своей кровной принадлежности к ней и ко всему, что сейчас было ею исполнено. Ему стало жутко только от одного предположения очутиться когда-нибудь вне всего этого... Савве сразу же вспомнилось все оставшееся у него позади...
Во всю длину полукилометровой дороги от рабочей до жилой зоны друг против друга стояли "Газы". "Газы" стояли носами к жилой зоне и, мелко трясясь, пофыркивали, будто продрогшие лошади. Между ними, выхваченные из темноты светом фар, хлюпали по весенней стлани молчаливые колонны. Под ознобливой изморосью, тускло блистая, плыли сквозь неверный свет шапки и ватники. Где-то в самом хвосте молчаливого шествия, резко и отрывисто, с коротким подскуливанием взлетал и тут же захлебывался в плотном воздухе надрывной собачий лай. А колонны хлюпали и хлюпали по жидкой стлани - молчаливые и целеустремленные. Казалось, через поднятый к низкому небу лес, едва светясь, ползет какое-то огромное темное чудо. Савве приходилось ходить крайним в шеренге. Нога его то и дело соскальзывала с узкой стлани и почти по щиколотку погружалась в липкое месиво обочины. Ботинок набух холодной жижей, и нога оттого тягостно и ломко ныла. По въевшейся из года привычке, идя, он отсчитывал шаги.
О Господи, сколько раз Савва мысленно убеждал себя: завтра, завтра, завтра. Но завтра наступало, а он так и не решался. Это не очень просто переступить черту, за которой ты становишься изгоем на своей же земле. Ему стоило только подумать об этом - и смутное томление враз охватывало его, и сердце начинало биться глухо и ноюще, как при спуске на качелях.
Всякий раз, вышагивая через лес и по привычке отсчитывая шаги, Савва решал: завтра. Завтра - или уже никогда. Никогда более он не найдет в себе силу преодолеть это вот властное и день ото дня растущее чувство страха перед неизвестностью, не сможет, не сумеет разорвать темь перед собой. А тогда наступит самое страшное, что может быть в его положении, - привычка. |