По-моему, они все-таки теплые.
III
В простынях я словно мышь в мокром кисете. Кажется, будто я прямо-таки исхожу водой. Но во рту сухо и горько. У койки клюет носом старуха сиделка. Та самая. От вязанья на ее коленях тянется нитка к закатившемуся под кровать клубку. Вьюга уже не наскакивает на стены задиристыми порывами, а ломит напролом: стоит ровный сплошной гул. Как в печке при хорошей тяге.
- Попить, мать!..
Старуха вздрагивает, хватает вязанье. Спицы в ее руках начинают быстро-быстро мелькать, нанизывая - одну к другой - убористые петельки.
- Попить, говорю! - повторяю я.
Старуха спохватывается:
- Сей секунд, милай!
Она произносит "милай", растягивая последний слог, отчего само слово приобретает в ее устах удивительно добрую окраску. Я жадными глотками отхлебываю воду. А старуха, поддерживая кружку, певуче приговаривает:
- Пей, милай, от воды - сила. Всё на воде стоит.
- Где я, мать?
- Как иде? В Кириллино, в больнице, а то как жа?
- Верхнереченск далеко?
Старуха полотенцем вытирает пот с моего лица.
- И-и, хватил - Верхнереченск! До Верхнереченска отсюдова верст с тыщу не мене... А у тебя родня там, что ли ча?
- Да вроде...
Она сочувственно причмокивает дряблыми губами:
- Далече...
Прикидываю: если мы не сбились с пути, то я нахожусь где-то на полдороге к Шацку. Шестьсот километров - немного для двух месяцев таежной тоски! Проклятая лихорадка! Она всегда подкрадывается ко мне в самое неподходящее время. Патефон погиб, я уверен. Черт с ним! Это его плата за предательство. Но неужели все-таки конец? Только бы сохранить ноги. А если нет? Все равно, все равно я уйду. Зубами буду грызть глотки, но уйду. Лучше уж там - в тайге... В коридоре я слышу шаги... грузные, но мягкие - женские. Я закрываю глаза. Я весь - слух. И опять полушепот начинает колдовать над моей головой.
- Ну как?
- Оттаивает... Просыпался, спрашивал, где, мол? Вроде из Верхнереченска сам-то.
- Что делать, что делать, Трофимовна, ума не приложу. Связи с районом нет, а бурана еще суток на трое хватит. Человек-то на ладан дышит... Господи!
- Может, кто собаками возьмется?
- Кто же возьмется? По такой пурге только к чертям на шабаш и ездить.
- Помрет, поди, а то и обезножет - того хуже... Видать, семейный, лета самый раз.
- От злости хоть волком вой, а жди. С Варварой вот тоже третий день маюсь.
- Все никак не опорожнится?
- Баба здоровая, а вот поди не ты.
- Ничего. Был бы хилый, враз выскочил бы. А значит, в отца.
- Чуть не ночует под дверями.
- Еще одного ночевщика жди.
- Это кто же?
- А Николай наш.
- Да ведь не регистрировались.
- А нонче мода такая.
- Ох, молодежь, молодежь...
Тихими, словно бы и не окрашенными чувством словами стучится ко мне в душу чужая, едва понятная для меня жизнь, рядом с которой я прожил на свете свои ей-Богу странные - сорок лет.
IV
Я не люблю танцев. Даже больше: я их ненавижу. У моей неприязни к танцам веская причина: желание спать. Но несколько десятков пар подошв ежевечерне - с семи до часу - шуршат у моего изголовья, а духовой оркестр надо мной подбирает под них из лязга, стука и воя вытягивающие душу мелодии. Я ворочаюсь с боку на бок в своем логове под эстрадой танцплощадки и никак не могу заснуть. Будь проклят тот человек, который первый вильнул задом в такт первому аккорду! Я хочу спать, я безбожно хочу спать. Как им не надоест? Ну, велика ли, скажите, радость, вцепившись друг в друга, таскаться из конца в конец деревянного настила? Сон - душный, тяжеловесный - обычно оглушает меня сразу одним ударом, как зверь окончательно измотанную жертву. А едва солнечные блики начинают протискиваться сквозь узкие щели меж досками, я выскальзываю из своего тайника и бегу к морю. |