.. Я мигом.
Сима, шаркая подошвами, уходит. За ней, сообщнически мне подмигнув, скрывается и старуха. Я остаюсь один. Окна будто вымазаны густой синькой: водянистыми бликами по палате крадется рассвет. В сквозной мелодии ветра все чаще и продолжительнее намечаются паузы: кажется, вьюга, прежде чем дунуть, как бы набирает полную грудь воздуха. При каждом новом порыве занавески на окне зябко подрагивают. А движок неподалеку бесперебойно встреливается в буранную сутемень. В такт его стрекоту кусочек света под потолком едва заметно трясется, будто зуб на зуб не попадает...
Да, Сима, посыпала ты мне солью самое что ни на есть больное место совесть. Некуда сейчас мне деться от себя самого. Двадцать с лишним лет глушу я воспоминания в спирте, в злобе, в судорожной драке за свое место под солнцем. А что же мне делать сейчас, когда один на один с ними? Воспоминания обступают меня со всех сторон, я растворяюсь в них, как жесть в "царской водке", не имея под рукой далее соломины. Второй раз в жизни встречается мне человек, который случайно, а может быть и с умыслом, выманивает, словно улитку из ракушки, душу мою на свет Божий и заставляет ее изворачиваться от тоски и боли...
Силовна торжественно, как приз на бегах, вносит миску с дымящимся супом. Глубокие морщины у ее глаз собираются веерными гармошечками: старуха улыбается. Два единственных зуба победно обнажены.
- Отведай-ка нашего. В Верхнереченске такого не варят. Где вашим. Язык откусишь. Со стерлядью.
Она начинает с ложки кормить меня. Я глотаю густой горячий навар, не ощущая ни запаха, ни вкуса. Но жгучее, расслабляющее тепло нарастает во мне, и я уже не сопротивляюсь. А старуха все потчует:
- Ешь, милай, наедай пузо. Не варят у вас в Верхнереченске такого? Не варят ведь, а?
На этот раз мне не приходится кривить душой. Я соглашаюсь в тон ей:
- Не варят.
- Сима для тебя постаралась. Она у нас такая - добром щедрая. Жалости в ней - на полсвета хватит. Для себя вот только не остается. И-эх!
- Да, ничего вроде.
- И-и, парень! "Ничего". Не знаешь ты нашу Симу. Только диплому нет, а так - истинный доктор. Ее к нам Иван Антонович привез с фронту. Сколько она там народу выходила! И все больше не руками - сердцем. Свое людям раздарила, сама еле дышит. Вот и сейчас постояла у печи и слегла. Вредно ей у печи-то. Да и не ее это дело. Так нет - "сама" да "сама". И-эх! У нас, почитай, три семилетки в округе - Симины крестники. Одна приняла. А за тридцать-то лет прикинь - армия! И-эх!
В одно мгновенье я затягиваюсь спасительным ракушечным панцирем: хватит с меня дурацкого умиления. Ведь эти люди не знают, кто я. Стоит им узнать всю правду - и масло гостеприимства загорится в их глазах волчьим огоньком ненависти. Они перешагнут через мою душу не раздумывая, даже раздавить побрезгуют. Сейчас я должен играть с ними в "кто кого". Лишь бы сохранить ноги. Побеждает тот, в ком меньше иллюзий. Здесь я могу им дать очков шестьдесят вперед. А когда я почувствую под собой землю, я перешагну и через десяток таких Сим. Шацк - цель. Там явка, там лежбище, там отдых.
Еда и тепло делают свое дело: меня клонит ко сну. Я смыкаю веки. Вороное крыло забытья заносится надо мной, и тончайшая кромка, отделяющая явь от сновиденья, точно острие бритвы, подступает к горлу давно забытым вопросом: "Людей винишь, а разве ты среди людей жил?"
Я мысленно в исступлении кричу, дабы замять, заглушить в самом истоке рвущуюся из сокровенных тайников памяти тоску: "Да не агитируй ты меня, Семен Семенович, не агитируй, Бога ради! Без твоей агитации кровь в жилах свертывается!"
А старуха все вздыхает, вздыхает:
- И-эх!
X
Мы идем на запад. Вернее, нас ведут на запад. Мы - это колонна военнопленных, со дня на день теряющих человеческий облик. Мы идем по этапам от лагеря к лагерю. |