Собрав им еду и кое-какое старье для спанья, Васёна ушла, и Савва остался один на один со своим напарником. Тот молча смотрел сквозь огонь маленькими блестящими глазками, уткнув подбородок в острые коленки. Такие глаза Савва видел у одной домашней обезьянки: в них отстаивалась лишь грусть - грусть ровная, глубокая, давно определившая свое отношение ко всему. Савве стало не по себе, и чтобы хоть как-то разрядить ставшее уже неловким молчание, грубовато спросил:
- Давно отлеживаешься?
Парень не ответил, а только туда-сюда мотнул головой и цокнул, как это делают все лагерные южане, когда хотят сказать "нет".
- С Кавказа?
Утвердительный кивок был ответом.
- Да ты, брат, не из разговорчивых.
- Зачем? - тихо-тихо пошевелил парень губами.
- Что - зачем?
- Разговаривать.
- Ну все-таки... Веселее вроде...
Тот в ответ лишь чуть-чуть опустил уголки бескровных губ, но так это было горько сделано, что у Саввы отпала всякая охота к беседе. А парень продолжал безмолвно смотреть сквозь огонь, и, наверное, одному Господу Богу было известно, чего он там видел, в огне...
А было так: где-то между Невинномысской и Прохладной проводник бакинского скорого подобрал в тамбуре татарчонка лет пяти. В Прохладной он сдал его в железнодорожную милицию, а оттуда найденыша доставили в местный детприемник.
А еще было так: дежурный воспитатель Муха брезгливо оглядел дистрофическую фигурку татарчонка, поиграл лопатистыми скулами, спросил:
- Фамилие?
Мальчишка, почесывая - одна о другую - панцирными, в цыпках, ногами, молчал.
Дежурный воспитатель Муха страдал астмой и геморроем, дежурный воспитатель Муха крайне не уважал строптивости.
- Куда пришел, а? К теще в гости пришел? Или к попу на заговенье?.. Убери пузо и встань передо мною по уставу... А?
Испитое шишковатое лицо Мухи зло просунулось книзу:
- Ты что, непотопленное котя, а? Или щенок приблудный? Как зовут, в полном смысле спрашиваю!.. Кто мать? Кто отец? Пушкин?
Тот снова почесал панцирными ногами одна о другую и стрельнул мышиным глазом в угол. Все в нем - тонкие, в коросте и цыпках, ноги, круглый висячий животик, лобастая не по росту голова и даже это вот мышиное постреливание глазами в угол - вызывало в дежурном тягостное недоумение.
- Бесфамильный, а? Эх ты, ходячее брюхо! Сколько вас, - и всех подбери, и всех одень, и всех накорми... Я бы вас... Гм... Вот тебе от меня фамилия на долгую и незабвенную... Носи - не сносить.
Муха многоречиво шевелил изжеванными губами, вцарапывая в регистр: "Пушкин Александр Сергеевич". Потом подумал несколько и поставил точку.
А дальше было так: то, что еще совсем недавно существовало комком нервов и нехитрых желаний - есть, пить, спать, - получило неожиданно свое определенное в миру место, замкнутое в круг тяжкой, как проклятие, фамилии: Сашка начинал жить. Сашка становился частью огромного целого. Теперь он был не сам по себе, а вместе со всеми. И все - природа, люди, вещи - вступили с ним в прямое, имеющее магический смысл касательство. Раньше ему кричали: "Эй!" Теперь строго окликали: "Пушкин!" "Сашка!" - звали его. "Пушкин Александр Сергеевич" писали о нем в исходящих и нисходящих. Он неожиданно проникся острым ощущением своего присутствия среди людей.
Но в имени, данном ему, крылся - о чем мальчишка со временем догадался какой-то тайный подвох. Люди, с которыми ему доводилось сталкиваться, произносили его фамилию, нехорошо усмехаясь. Сашка именно так про себя и определял - "нехорошо". Ребята задирали его: "Пушкин! Он же Сидоров, он же Иванов, он же пайку украл, он же на работу не вышел!", "Пушки-и-и-ин!" И они смеялись. Смеялись со сладострастной злостью.
И Сашка бежал этого имени, бежал от детприемника к детприемнику, от колонии к колонии, от горизонта к горизонту, бежал, пока дорога не вывела его к морю, и здесь он остановился и передохнул. |