Изменить размер шрифта - +

Мама добирается до меня к концу дня, в сумерках. Я дозвонился до нее от коменданта станции Останкино. Эшелон стал надолго. Направление — на север, к Калинину, Новгороду, Пскову — там войска Ленинградского фронта гонят врага в Прибалтику.

Мама не такая прямая, статная, как прошлым летом; новые морщинки у глаз. В беде держалась, полегчало — пригнулась. Но выглядит бодро. Сует мне домашний гостинец — баночку с селедкой и луком (хранила на работе между рамами). Хлеба вот нет, она не из дома.

С котелком я пристраиваюсь к ближнему солдатскому костерку. Вдоль эшелона в сумерках бесстрашно горят огни костров. В Москве обещают отменить светомаскировку, и никто кашеваров не «гоняет». Я горд тем, что угощаю маму. Почему-то этому особенно радуюсь. Всю жизнь мама кормила меня, а вот теперь в круглом русском котелке заваривается пшенный концентрат, пузырится, булькает, клокочет, как вулкан. У мамы счастливое лицо, ярко блестят глаза. Мы радуемся, в разговоре перескакиваем с одной темы на другую, перебиваем друг друга, хохочем; о грустном, печальном не упоминаем.

У эшелона и паровоза нет. Продлитесь же, счастливые минуты короткой военной встречи!

…Когда вернусь с войны и стану учиться, а затем работать, женюсь, пойдут дети, заботы школьные — учительские, директорские — будут разлучать нас с мамой, не смогу я находить время для родного человека, все стану откладывать встречи на более свободную пору. Как я об этом пожалею, когда мамы не станет! Смертельно больная, приедет, превозмогая страдания, из Москвы повидать младшего внука. Через месяц мы с женой Галей получим страшную телеграмму от тети Жени, и я поеду в Москву хоронить мою маму, с которой мы так за всю жизнь и не наговорились. Прости меня, мама, прости…

…Но сейчас горит костерок красным веселым пламенем, в котелке подкипает вода. После селедочки московской да пшенной каши, прозванной лукавым российским солдатом «блондинкой», в самый раз азербайджанский терпкий чай, который сберег с бакинской поры: шефы дарили при выписке тем, кто пролил кровь за их республику.

— С кем я говорил по телефону, мама? Какая добрая душа работает в вашей регистратуре?

— Есть такая милая девочка. Мечтает стать врачом, «как доктор Щедрова». Мы с ней очень дружим. Зовут Галочка Язвикова, Хочешь познакомиться?

— После войны, мама.

Запомнились редкая фамилия, приятное имя; а главное — человеческое участие, готовность помочь. Видать, хороший будет врач.

 

 

Вечер. Я иду по тропинке к переднему краю через перекореженный снарядами лесок. Я живу весточками от мамы да конвертами-треугольниками, написанными школьным почерком. Мамины письма я беру в руки спокойно, а каждый треугольничек заставлял трепетать сердце ожиданием тайны. В них почти всегда одно и то же: «Здравствуй, синеглазый Юра. Шлю тебе горячий привет из северных краев. Работаем тяжело, да ладно, скоро победа. Жму твою руку, с нетерпением жду писем…» Ни разу не напишет «дорогой», «любимый», «целую», «обнимаю».

Я иду измордованным фашистской артиллерией лесом, размышляя о том, как милые Клавины руки в мирную пору возьмутся за восстановление лесов, ну, хотя бы этой, березовой рощи, на беду оказавшейся на переднем крае. Здешний мокродол худо действует на старые ранения: рубцы на ногах воспалились, и я хожу в полковую санчасть на перевязки. Врач обещает: «Вылезем из болот, заживет, как у молодого».

Я полон надежд. Готовили на артразведчика, но фронт распорядился по-своему: командование послало меня еще поучиться. Курсы младших лейтенантов ускоренно подготавливали офицеров из воевавших бойцов и сержантов. К лету выпустили младшим. М вот снова передовая, и я командиром взвода в родимой пехоте — «неунывающем и непросыхающем», как говорилось, роде войск.

Быстрый переход