Через какое-то время я спросил ее:
-- А путешествия? После того, как мы с тобой сошлись, я перестал думать о путешествии.
Но разве сейчас мы не путешествуем?
И это была такая правда!
Мы каждый день изменяемся,-- говорила она,-- в путешествии этого достигают перемещением себя физически, мы же с тобой не такие дураки -- мы путешествуем в природе самого человека.
Л. работала много времени над моими дневниками. Цветет черемуха всем цветом, так хорошо поет соловей, как Л. никогда еще не слыхала. Загоревал было я, что один в лесу, а Л. работает и не знает сейчас, как много в лесу цветущей черемухи, как хорошо поет соловей. Счастье мое, однако, было столь велико, что я скоро повеселел и сказал себе: пусть она работает и ничего не знает, я так расскажу об этом, что слова мои полюбятся ей больше, чем песнь соловья.
Перед нашим окном оказались бутоны сирени, значит, скоро конец весне. В это время я обыкновенно теряю свою страсть к природе, но Л. люблю все сильнее, и так, что глаз не свожу с нее, и любуюсь ею весь день, а ночью приникаю к ней и все на свете забываю.
Мы нашли в лесу дерево с давно вырезанными на нем крестом и заплывшими буквами. Мы их приняли за Лялины инициалы, и она стала одна ходить к этой
березе.
Выл у нас Лялин неудачливый поклонник N. Вижу по нему, что я не виноват в невежестве детей своих, а время такое: Л., любимая им женщина, просила его прочесть Евангелие -- самую дорогую ей книгу, и он не прочел. Больше того, назвал "гнилью".
-- Гниль,-- ответила тогда Л.,-- тоже неплохо, это все равно, что навоз в земле: без навоза не родит земля, и мысль не родится, если что-нибудь в себе не умрет и не сгниет.
Ах, как же я ненаходчив! Вместо глупейшей в моем положении гордости петушиной, что стоило бы подойти к нему и сказать: "Почему вы не выполнили просьбу любимой женщины -- не прочли книгу? Почему вы обошли самое для нее дорогое и хотели воспользоваться так неумело тем, что у нее дешевле всего?"
Бутоны на сирени вызвали мысль о конце весны и напомнили о возможности конца любви. Об этом был разговор вечером в постели. Я просил ее не связывать себя клятвами, уверяя, что при связанности она потеряет лучшее свойство женщины -- свою изменчивость. И пусть она, не связанная, вечно изменчивая, предоставит мне самому позаботиться о том, чтобы уберечь ее от измен -- худшего, что только есть в человеке.
-- Лесной крест,-- шептал я ей, неустанно целуя,-- есть твое суеверие, твой страх перед величайшим долгом быть собой, утверждаться в себе, быть вечно изменчивой и не изменять. Клятва есть посеянная измена!
Утром мы пошли к нашей березке. Л. читала, я лежал у нее на коленях, и мне было хорошо. "Зачем мне обет,-- думал я,-- если я люблю ее и если в живом чувстве все это и содержится. Точно так же я верю, что она меня любит". Так я и свел все ко вчерашнему разговору об измене и изменчивости.
-- Нечего клясться и обещаться,-- сказал я,-- если мы будем друг друга любить, то, само собой, будем открывать друг в друге свои помыслы. А если ты разлюбишь меня и закроешься, то ответ за твою измену я беру на себя. Будь спокойна и бесстрашна, я буду охранять наше чувство, я беру это на себя, и если изменишь -- я за это отвечу.
Свободная любовь без обетов и клятв возможна лишь между равными, для неравных положен брак, как неподвижная форма. Но благословения на брак, на любовь, на откровение помыслов надо испрашивать, и для этого мы сегодня ночью пойдем к нашей березе.
В березовом лесу мы с Л. продолжали разговор о нашей свободе, в том смысле свободе, чтобы нам исходить из наличия нашего чувства и мысли, а не из форм, клятв, обетов и обещаний, которые созданы великими людьми для воспитания маленьких.
-- Мы должны быть свободны,-- сказал я.-- Как же великие люди? Почему не можем мы жить и мыслить, как равные им. Можем?
-- Конечно, можем. |