Я с ними вместе рискую жизнью, и выполнение боевой задачи зависит от них. А сейчас, ребята, вы лучше уйдите из батальона, и не советую вам поднимать шум по этому поводу и докладывать начальству.
Дементьев молчал, не зная, что возразить. В словах Бочковского было своя правда, но это была какая-то неправильная правда, идущая вразрез с той правдой, которая с детства жила в душе Павла: «Есть вещи, которые человеку делать нельзя, и никакие оправдания тут не помогут».
— Поговорили, называется, — угрюмо сказал Прошкин, когда они возвращались к себе, и замысловато выругался. — Танковые войска, краса и гордость… Тьфу!
— Ты лучше, Георгий Николаевич, — посоветовал Павел, — смотри, чтобы у нас такого не было. У нас ведь тоже люди, и тоже, между прочим, каждый день жизнью рискуют.
— Если у нас случится такое, — глухо отозвался комиссар, — я до трибунала доводить не буду. Сам расстреляю, на месте, вот этой вот рукой, а там пусть меня хоть судят, хоть пулю в спину пустят. Капитан Бочковский не прав — нельзя так. Один раз дашь слабину — вроде бы из благих побуждений или еще почему, — а там все, пошло-поехало. Если можно насиловать женщину — причем, заметь, не немку даже, вражью бабу, а полячку! — то почему нельзя потом вспороть ей живот? И почему нельзя вместе с перстнями оторвать пальцы, отрезать уши вместе с сережками, вырвать золотые зубы вместе с челюстью? И что дальше? Будем детей танками давить, забавы ради? Чем же мы тогда лучше фашистов, спрашиваю я тебя, Павел Михайлович? Вот то-то и оно…
* * *
«Грязное это дело — война, — размышлял Дементьев, — грязное и мерзкое. Может, когда-то, веке в семнадцатом-восемнадцатом, она и была увеселением, красивым зрелищем со шпагами, мушкетами, ватными клубами порохового дыма, благородными кавалерами, яркими мундирами, шляпами с перьями, белыми конями и рыцарским отношением к дамам и к побежденным. Да и то, наверно, все это было только лишь в книгах Александра Дюма, а в реальности вшивые солдаты-наемники давали жару, получив на три дня на разграбление захваченный город… Но сейчас, в двадцатом веке, все, что связано с войной, приводит к разрушению человеческой цивилизации, какой бы идеологией эта война не прикрывалась. Звереет на войне двадцатого века человек, дичает и теряет свой облик. Распадается душа его, и рассыпается в пыль хрупкое здание нравственных ценностей, с таким трудом выстроенное гуманистами — писателями, художниками, мыслителями — за последние пару столетий. Но какой бы омерзительной ни была война, эту, Отечественную войну, мы должны закончить во что бы то ни стало — надо добить гнусную тварь, пожирающую все и вся».
Ординарец Вася Полеводин безмятежно дремал, но Павлу было не заснуть. Наконец, промаявшись, он встал и пошел к Гиленкову — отвести душу в разговоре с другом. Комдив не спал, сидел в своей машине и пил чай, и Дементьев выложил ему всю эту поганую историю.
— У тебя что, своих дел мало? — сказал Гиленков, ставя на походный столик кружку с чаем. — Пусть со своими танкистами Володька Бочковский разбирается.
— Не будет он разбираться — были мы с Прошкиным у него. Оправдывает он своих — они, мол, у меня святые великомученики, им все можно.
— Не надо драматизировать, Паша, — миролюбиво сказал Юрий. — Что уж такого особенного произошло-случилось? Ну, помяли ребята польку — сильно с нее убудет? Не убили же они ее, в самом-то деле. Они каждый день со смертью обнимаются, в танках горят свечками, пусть хоть разок бабу потискают.
— В танках горят? А мы с тобой что, гуляем-развлекаемся, и от смерти заговоренные? А летчики — они не горят в своих самолетах? А пехотинцы не идут на немецкие пулеметы голой грудью, без всякой брони? Нельзя гниль душевную на войну списывать — человеком надо быть, и оставаться им всегда и везде! Силком брать женщину — это преступление, и насильник есть преступник, даже если на нем форма, и он только что вышел из боя. |