— Графы ди Марсико, род Анжерио, или Энрико, великого коннетабля Неаполя, или Галеаццо, великого скудьеро Франции? Это герцоги ди Сомма, принцы ди Бисиньяно?
Этого маркиза де Граммон не знала и просветить подругу не могла. Ей рекомендовал аббата герцог Люксембургский, чего же боле-то, помилуйте? Меж тем старуха властно подманила к себе отца Жоэля, подошедшего и склонившегося перед ней со спокойной улыбкой. Она повторила свой вопрос, интересуясь его родословной. Аббат застенчиво улыбнулся, недоумевая, откуда старуха знает итальянские генеалогии, но удовлетворил любопытство графини.
— Младшая ветвь рода ди Сомма, я — младший из младших, мадам.
— Кем вам приходится Луиджи, принц ди Бисиньяно, герцог ди Сан-Марко?
— Я младший сын его двоюродной сестры, его сын Пьетро Антонио — мне троюродный брат, — рассмеялся Сен-Северен.
Старуха внимательно разглядывала его через лорнет, словно изучала в лавке антиквара дорогую безделушку, и наконец, спокойно и веско проронила, словно вынесла вердикт:
— Вы просто красавец.
Жоэль смутился. Румянец проступил на его щеках сквозь тонкий слой пудры, он опустил глаза и совсем стушевался. Аббат не любил упоминаний о своей внешности — это словно приравнивало его к женщинам. К тому же он заметил, как болезненно исказились лица Камиля де Сериза и Реми де Шатегонтье.
— О, вы ещё и застенчивы… — насмешливо проронила старуха, — ну да ничего. Краска стыда — ливрея добродетели.
— Застенчивость — просто проявление его целомудрия, — издевательски бросил де Сериз.
— Скромность — лучшая приманка похвалы, — в тот ему проронил де Шатегонтье.
— Совершенство не нуждается в похвалах, дорогой виконт, — высокомерно проронила графиня, насмешливо окинув пренебрежительным взглядом самого Реми, словно говоря, что уж в нём-то похвалить нечего, — но я допускаю, что его стыдливость неотделима от нравственности. Человек, потерявший стыд, способен только на гадость, но мужчина с таким лицом на гадость, видимо, неспособен в принципе… — Старуха откровенно любовалась красотой священника.
Сен-Северен вообще-то не был застенчив. В обществе мужчин он чувствовал себя как равный с равными, в женском же окружении его приводили в смятение только откровенно похотливые взгляды иных особ. Но похвалы всегда смущали его, не доставляя ни малейшего удовольствия. Он торопливо перевёл разговор, поинтересовавшись мнением мадам Анриетты о недавно построенной резиденции принца Субиза.
— Я мало интересуюсь творениями рук человеческих, мальчик, но мне всё ещё интересны творения Божьи. Вы здесь — самое прекрасное из всех тех, что мне довелось видеть за последние четверть века. Многие женщины отдали бы свои лучшие бриллианты за такие ресницы… — Жоэль смутился ещё больше, а старуха лениво продолжала. — В последние десятилетия люди стали уродливее, красота… подлинная красота стала встречаться реже. Лица опустели, совсем опустели. Раньше в глазах иногда проступало небо, а ныне — всё больше — лужи. Впрочем, это, наверное, старческое. То же было и с госпожой де Вантадур, когда ей перевалило за девяносто. Она погрузилась в воспоминания о том, что было сто лет назад, а может быть — чего и вовсе не было, но не помнила, что ела вчера на обед. Но я пока не люблю вспоминать о былом, оно странно расползается для меня. Вы — иезуит?
Жоэль молча кивнул.
— Времена нынче искусительные…особенно для монахов.
Аббат проворчал, что для монахов неискусительных времен не бывает, чем рассмешил старуху. Но оставив смех, она тихо пробормотала, что ныне лишь горесть сугубая влечёт человека к Господу, и, заметив, как болезненно исказилось его лицо, умолкла. |