А когда напивался, то просто изрекал, что чрезмерно горячее лоно и страстные содрогания женщины мешают ему во время акта любви предаваться глубоким размышлениям о сути искусства… Он-де всегда любил покой… А кто покойнее покойниц?
Аббат кивнул. Он, если и не все понял, то что ничего больше и не хотел понимать. Но Сериз рассудительно и спокойно продолжил.
— Весьма разумно было бы предположить, что катафалк, гроб, траурная материя призваны настраивать на торжественный лад и убивать желание, однако в определённых кругах все это погребальное великолепие, напротив, считается самым элегантным возбуждающим средством, самым испытанным и сильнодействующим из всех изысканнейших афродизиаков, — не знаю, где впервые Тибо это попробовал, но практиковал последние лет десять, скупая трупы у гробовщиков. Но он…
— …безумен?
— С чего ты взял? Несколько… бережлив… рачителен. Ты бы с твоими поповскими суждениями сказал бы «скареден», или «жаден», или как это там у вас? Это удовольствие обходилось недешево, к тому же тело не всегда было эстетично, а тут — мало того, что и труп — свежайший, и раскошеливаться не приходилось, так ещё и финансовая прибыль немалая. С какой стороны не посмотри — чистая выгода. Он это просчитал моментально и организовал всё просто блестяще. На смерти Люсиль он нажил продажей участка треть миллиона ливров, а удовольствие от совокупления с ней назвал и вовсе… бесценным.
Аббат почувствовал, что устал. Устал слушать этого урода, устал дышать ледяной сыростью казамата, устал смотреть на сизый металл решетки. Но не уходил.
— А несчастная Женевьева обогащала де Шомона?
— Да…но это пустое. Здесь мы сцепились с Ремигием. Он требовал Стефани. Это почти двести тысяч ливров… Он хотел купить имение в Анжу, ему не хватало, деньги нужны были срочно…
Жоэль поглядел на де Сериза.
— Но ведь тогда Стефани жила ещё дома. Что тебе помешало?
Камиль поднял глаза на Жоэля. Долго молчал.
— Тогда я не готов был отдать её.
— Почему же потом эта готовность появилась? Я думал, что она хоть немного… дорога тебе, — аббат поморщился, как от дурного запаха, — а впрочем, ты прав… Что я несу, дурак? Что такому, как ты, может быть свято?
— Умолкни! Ты подчинил её себе! — взорвался Сериз, — ты отобрал последнее, что мне было дорого! — сейчас глаза де Сериза метали искры. Было понятно, что он задет не по касательной. Он подлинно бесновался.
— Разве я осквернил, обесчестил, убил её, силы небесные?!
— Ты сделал хуже. Я… любил её. Но ты своими мерзейшими проповедями добился, чтобы она возненавидела меня, меня, которого любила! Как же я ненавижу тебя… — де Сериза затрясло, — ты сделал это, понимая, что это единственное, что мне дорого!! Ты просто хладнокровно отомстил мне, отнял её, завладел её душой, потом заподозрил меня, выследил, донёс и добился своего. — Взгляд де Сериза почернел. Он затрясся в страшной конвульсии, — мерзавец, будь ты проклят, но знай, ты отныне не заснёшь ночами, ибо я не дам тебе покоя, пока не уведу с собой……
Жоэль почувствовал себя бесконечно усталым. Это непонятное утомление пришло невесть откуда, навалилось и давило душу. Воистину, входя в ценности и оценки таких душ — словно входишь в иное измерение, переступаешь через раму в глубины кривого зеркала, и искажения амальгамы корежат тебя самого. Аббат затосковал. Он подумал, что вполне может и уйти — все равно этот обвиняющий его в воображаемой низости подлец, даже зная, что пойдёт на эшафот, никогда не раскается в содеянном. Он ведал, что творил, всё понимал, но считал и считает себя вправе творить, что вздумается… Изолгавшийся, изгаляющийся и глумящийся, обвиняющий и проклинающий, осознает ли он мерзость совершенного им самим? Жоэлю казалось, что этого понимания в Серизе нет. |