Изменить размер шрифта - +
Но с другой стороны, думала Надя, если бы не эта трещина, не их треснувшая жизнь, она бы никогда не встретила Даню Каневского, а встретила бы (да еще тоже неизвестно) кого-то другого. Но дело в том, что лучше Дани Каневского никого не было на свете и быть не могло, он подходил ей, как подходили некоторым людям папины костюмы, как подходил к ее лицу светло-голубой шелк, он (Даня, а не шелк) подходил ей как воздух, как форма, некая прозрачная сфера, в которой она помещалась вся, со всеми своими мыслями, со своим немножечко грузным телом, час от часу становившимся все грузнее, со всеми своими странными особенностями, этой своей запальчивой сбивчивостью и сбивчивой запальчивостью, с этими страхами, которые он снимал мгновенно, одной молчаливой улыбкой на рыжем лице. Короче говоря, одно, что-то очень плохое (война и полное разрушение их прежней жизни) было связано неразрывно с другим, чем-то очень хорошим (Даней), одно прямо зависело от другого, папина смерть и их встреча, их бегство на страшный юг и возникновение этого мальчика в смешном канапе на ее пути. В этом во всем был какой-то мучивший ее выбор, но она не могла выбрать, этот выбор убивал ее, и она старалась о нем не думать.

 

Вот так летом 1919 года Надя добралась в Светлое, как всегда, на поезде и крестьянских телегах, где вдруг узнала страшные подробности и познакомилась с есаулом Почечкиным. Он ей очень понравился, несмотря на жуткие обстоятельства, несмотря на его очень маленький рост и нелепую внешность, потому что он успел ей очень быстро все объяснить, пока она не свалилась без чувств и не зарыдала. Нам, сказал он убедительно, а дело происходило ночью на какой-то улице, они сидели возле ставка, загадочно освещенного лунным светом, на врытой в землю деревянной скамейке, нам с вами надо его спасти. Для этого, еще более понизил он голос, вы пойдете со мной в театр, куда, поразилась Надя, в театр, у нас есть театр.

 

До Светлого Надя добиралась с трудом и, главное, уже с оформившимся животом, поэтому всякие крестьянские телеги ей были в принципе противопоказаны, а достать бричку (то есть удобную коляску) было непросто и пришлось потратить не один день. Трясло все равно, но меньше. Говорили, что поезда туда почти не ходят, а если ходят, то редко останавливаются, а брички ехать за десятки верст, да еще в столь глухие места совершенно не хотели или заламывали цены, от которых Наде становилось тошно и даже немножечко больно.

Тем не менее ехать было надо.

Какой-то очередной милый товарищ (Степан? Илья? они мелькали так часто, что Надя пыталась даже специально запоминать или записывать их имена, но все равно не получалось), так вот, он рассказал ей, что Даня попал в лапы анархистам, сначала она чуть не потеряла сознание, но потом в интонации этого милого товарища уловила какую-то смутную надежду: анархисты – это все-таки не белые, не казаки, не петлюровцы, они – чужие, но все-таки отчасти свои, они идут неверной дорогой, но все-таки где-то рядом, они могут расстрелять, а могут и не расстрелять, и вот по слухам, сообщил ей милый товарищ, его не расстреляли и, может быть, даже не собираются, и хорошо бы съездить и разведать, навестить, улыбнулся он, как вы иногда это делаете, что там и как, а потом, возможно, будет реввоенсоветом принято решение, и Даню выкупят, отобьют, ну, в общем, как-то спасут…

Что-то в его тоне удивило Надю Штейн с самого начала. Его не расстреляли и вроде даже не собираются, а тогда о каком спасении идет речь и кто его будет спасать, уж не она ли, а как это возможно и годится ли она на роль спасителя, все это было страшно, а главное, невовремя, живот рос, ребен

Бесплатный ознакомительный фрагмент закончился, если хотите читать дальше, купите полную версию
Быстрый переход