А Ирм осклабился и говорит нежно:
— Марсэлл вернулся, туды-т его матушку…
Через минуту все на космодроме были — охотники, техники, девочки, медики — и все, стоя на сравнительно безопасном расстоянии, глазели, разиня рот и чуть не со слезами на глазах, на это явление. А Марсэлл со страшным скрежетом, от которого у народа волосы встали дыбом на всем теле, отдраил люк и спрыгнул на покрытие.
Яркого на нем осталось — зеленые глаза на закопченной роже и грязные рыжие лохмы. Он отощал, как скелет борзой собаки, оброс щетиной, носил промасленные брезентовые штаны, истлевшие лохмотья рубахи и все. Босиком. И лучезарно улыбался, обнаружив выбитый верхний резец.
Потом Марсэлла тискали минут пять, все, кто мог до него добраться, а он порывался что-то сказать. Но его все равно не выслушали, пока не выразили подобающие эмоции.
А когда выразили, разобрали, что он хочет. А он говорит:
— Ребята, мне хавка нужна. Много.
Эльфа, подружка Ирма, смахнула слезинку и говорит:
— Бедненький, ты голодный?
А Марсэлл только рукой махнул.
— Да я-то, — говорит, — это ерунда. Я успею. У меня там мышки. Мышатки, понимаете? Мне консервы нужны. Лучше мясные. Ящик. И сок какой-нибудь. И сгущенка. И еще что-нибудь сладкое. Потом рассчитаемся.
И тут народ вспоминает, что это же Марсэлл, а не кто-нибудь. Хотя вся эта тирада про мышек и ящик тушенки — как будто слегка чересчур даже для Марсэлла.
Беркут его по голове погладил и говорит:
— Ты, Марсэлл, успокойся, ты уже дома, все — путем. Щас все будет в порядке…
А Марсэлл:
— Беркут, да ты не понимаешь! У меня же там мышки, целое гнездо. Сиротки, понимаете? Девять штук. Они же кушать хотят, и потом — им нездоровится и они «прыжок» неважно перенесли.
Тут все чуток поутихли и вроде бы опечалились. Потому что — дальше-больше. И у всех на памяти Бен Паленый, который застрял в гиперпространстве на полгода, а когда вернулся, разговаривал только с гномиком, а гномик, якобы, сидел у него на левом плече. А у Марсэлла психика вообще никогда, даже в лучшие времена, не была особенно устойчивой.
А я переглянулся с Тама-Нго. Мы с ним телепаты в разной степени, нам понятно, когда человек бредит, а когда — нет. Марсэлл не бредил. Он был весь в досаде, что его не понимают — просто объяснить путем не умел. Сын Грома…
Бедолагу уже совсем, было, собрались тащить к медикам тестировать — он же все пытался им донести про мышек — но спасло его одно обстоятельство.
Из люка его несчастных крыльев высунулась девичья рожица, совершенно прелестная, жутко чумазая и неописуемо злющая. И кричит:
— Марсэлл, зараза! Где тебя носит, я уже больше не могу тут одна сидеть с твоими погаными крысами!
Реабилитировала, можно сказать. Ясно же, что с ума на почве мышек толпой не сходят. И в гиперпространстве женщину не раздобудешь — значит, где-нибудь он да приземлялся. И стая успокоилась насчет Марсэллова умственного здоровья и принялась собирать для него провизию — второпях и пока не вдаваясь в подробности.
А насчет подробностей Марсэлл изложил в штабе. Вечером. Когда все собрались послушать. Он пришел совершенно уже чистенький, бритый, с невероятно огненной челкой, сияющий, с новым зубом, в серебряных штанах и голубой куртке с алым аксельбантом. И народ на него смотрел и душой отдыхал — все в порядке, слава богу.
Ирм говорит:
— Ну и где твои пассажиры?
А Марсэлл:
— Эдит не хочет общаться. Дуется. А мышки пока стесняются выходить…
— Мышки, я говорю, стесняются. Они, ребята, у меня агарофобы поголовно — боятся открытого пространства. |