В столовых искромсанного и недоеденного хлеба столько, что хватило бы ещё на одну столовую. Школьники бросаются кусками, а то и сыграют буханкой в футбол. Вот и хлебозавод сжигает…
Показать бы это мужику восемнадцатого, девятнадцатого века. Дореволюционному мужику показать, людям гражданской войны и Отечественной показать бы.
Почему же так? Сыты? Голодный человек хлеб не выбросит. Но есть, по-моему, и другая причина.
Раньше к производству хлеба была причастна основная масса народа. Теперь же им занимается лишь часть общества, меньшая.
Раньше мужик пахал земельку, идя по ней ногами своими. Сеял, жал, молотил цепами, да с лошадкой. Хлеб пёк сам, баба его пекла, предвкушая первую хрустящую корочку…
Теперь тракторист пашет сидя — тоже работа нелёгкая, но он имеет дело с трактором, а не с землёй; он высоко, он над ней. Убирает на комбайне — тоже руки заняты не снопами, а рычагами, тоже сидит высоко. Мелют зерно на мельнице — всё механизировано, лишь кнопки нажимай. Ну, а как пекут, я видел — поточная линия, электропечи, кнопки, рубильники. Выходит, что производство хлеба как бы отделилось от человека.
Раньше хлеб был полит жарким потом. Может, поэтому его и ценили? Теперь его добывают индустриальным способом. Может, поэтому и не ценят?
В кухоньке вроде бы всё было: шкаф-пенал, столик, полки, плита… Даже люстра. И всё же кухонька выглядела захудалой. Мебель была собрана из разных гарнитуров. Пенал облупился. Старомодная чёрная плита от времени как-то заиндевела. На давно не крашенных стенах желтели пятна и пятнышки. Люстра, похожая на старинный бубен, светила тускло и масленисто.
Та женщина, которая была на приёме у директора хлебозавода, стояла возле окна. Пепельные волосы, бледное лицо и линялый халат сливались в одну затушёванную серым фигуру. Может быть, только глаза выделялись непокорной силой.
На столе лежала тугая пачка зелёного лука. Свежие огурцы были насыпаны, как просыпаны. Серая крупная соль поблёскивала в большой деревянной чашке. Буханка ржаного хлеба, нетронутая и нерезаная, забыто покоилась в стороне. А в центре стола гордо стояла бутылка водки, как церковь посреди изб.
Башаев, с красным отяжелевшим лицом, бессмысленно спросил:
— Тебе налить?
— Ещё чего… И сам бы не пил.
— А почему?
— До хорошего не доведёт.
— Кто спешит к бутылке, тот спешит к могилке, — ухмыльнулся Башаев.
— Вот именно.
— С водочкой дружить — за решётку угодить.
Он залпом выпил полстакана и хрустнул огурцом так, словно раскусил грецкий орех. Лук жевал уже медленно, вроде бы прислушиваясь к его горькому вкусу.
— Тучи собираются на горизонте, — туманно сообщил он.
— Что?
— К следователю меня таскали.
— За что?
— За дурь мою.
Новую порцию водки налил он рывком и выпил махом, остервенело. Огурец средней величины полетел в рот и тоже хрустел там звонко и пусто.
— Ну и чем кончилось? — вяло спросила она.
— Отпустил, доказательств у него ни хрена нету.
— Доказательств-то… насчёт чего?
— А это не твоего ума дело.
— Тогда к чему затеваешь разговор? — спросила она так, что можно было и не отвечать.
Башаев и не ответил. Его лицо, и прежде красное, теперь прямо-таки набухло кровью, доказывая, что эта бутылка сегодня не первая. Волосы, курчавые и крепкие, влажно обмякли. И без того маленькие глаза вовсе пропали, как провалились в череп.
— Значит, пьёшь с радости? — усмехнулась она.
— На свои пью.
— Мог бы пить в другом месте. |