Рябинин ждал квартирного блеска и небывалого комфорта — если человек не живёт для завода, то он живёт для себя. Оказалось, что можно жить ни для завода, ни для себя. Тогда для кого? И если не жить, тогда что? Существовать? Хапать… Да ему и хапать-то неохота. Да он не поднялся даже до мещанина. Нет, поднялся, ибо есть мещане бесхрустальные, безвещные — это лодыри. Неплохо, он запишет в дневник: «Лодырь — это мещанин ленивый». А можно ли доверять завод человеку, который не управляется даже со своей квартирой?
— Хотите чаю? — спросила жена.
— А у вас чашки есть?
— Конечно, сервизные.
— Ань, следователь шутит.
Директор осоловело смотрел в жухлую скатерть. Спокойный, добрый человек.
— Юрий Никифорович, рабочие хвалят вашу доброту…
— Да, я стараюсь каждому сделать приятное, — быстро согласился Гнездилов.
— Почему?
— Как почему?
— Зачем каждому делать приятное?
— Наш моральный кодекс…
— Ну зачем делать приятное, например, шофёру Башаеву, пьянице и плохому работнику?
— Такова, в сущности, моя натура…
— А я знаю, в чём тут суть, Юрий Никифорович. Добротой вы покупаете себе спокойную и тихую жизнь. Вы откупаетесь ею от людей, от работы. У вас доброта вместо дела. Если, конечно, это называется добротой…
Рябинин чуть не задохнулся от такого количества быстрых слов. Чтобы успокоить дыхание, он открыл портфель и достал неизменный бланк протокола допроса.
— Юрий Никифорович, я пришёл ради одного вопроса… Кому непосредственно вы разрешили вывозить горелый хлеб?
— Механику, — сразу ответил директор.
Выражение «битва за хлеб» мне долго казалось газетным, вычурным. Но когда я попал на уборку урожая в Северный Казахстан и поднялся на сопку…
Земля гудела моторами, блестела соломой и дымилась пыльными шлейфами, достающими до неба. Комбайны шли рядами, как танки. Грузовики колоннами неслись по мягкой от пыли дороге. Бетонные элеваторы стояли над степью великанскими дотами. Тока с холмами пшеницы походили на прибалтийские дюны, развороченные людьми и техникой. Лица, высохшие от жары, работы и пыли. Рубашки, сопревшие от пота и трения спиной об обшивку сиденья. Воспалённые глаза и вечный скрип песка на зубах. Сон урывками, на ходу, везде, где только можно приткнуть голову хоть на минутку. Санитарные машины, дежурившие у палаток с красными крестами. Повар, бегущий к комбайну с обедом, словно его вот-вот накроют неприятельским огнём.
Бой, тяжелейший бой за хлеб. Днём и ночью, днём и ночью…
Хождение по хрюку оказалось пустым: то он хрюк перепутает с каким-нибудь скрипом, то хозяева попадутся молчуны, то кормят одними лишь комбикормами… Теперь Леденцов шёл к какой-то Сосипатровне, названной «кулачкой первый сорт»: имела двух кабанов, и на седьмом десятке у неё вырос зуб. Её дом зеленел сочно, свежевыкрашенно. К левому боку какими-то уступами примкнули строения: хлев, сарай и сарайчики, кладовые и кладовочки. Большой земельный участок чернел после убранной картошки. Деревья и кусты оттеснились к забору, да ведь поросят яблоками и клубникой не прокормишь. Окошки, как всегда бывает в небольших домах, светились мягким и уютным светом; впрочем, их свет мог скрадываться дневным. Из трубы шёл дымок и стекал по крыше на влажную землю. И Леденцов подумал, что дымок этот тёпел и сух.
Калитка была не заперта. Он дошёл до крыльца и побарабанил в окошко, вызвав ответный лай где-то далеко, может быть, в хлеву. Мокрая дверь стукнула щеколдой и открылась широко, потому что женщина за ней тоже была широкой — она стояла, могуче загородив проход. |