Но что уж стесняться, будем называть вещи своими именами: тут действительно, и вполне объективно, присутствует определенная амбивалентность. – Он помолчал, стараясь подобрать слова поточнее. И потактичнее. – Пойми меня правильно. Впрочем, я знаю, ты поймешь… Есть люди, для которых рынок, и есть люди, которые для рынка. Это не фашизм, – искренне пояснил он, – а историческая справедливость. Российская империя за последние четыре века принесла человечеству столько горя, столько невинной крови пролила безо всякой пользы и смысла – особенно в своей коммунистической ипостаси… стольких людей искалечила, стольких обездолила, стольких растлила…
Перехватило голос; господин Дарт взволнованно затянулся дымом дешевой сигаретки. У этого дыма был привкус молодости; так же, как у этого гнева. Господин Дарт даже не заметил, что на сигарете нарос длинный серый хвостик пепла – тот мягко обвалился прямо на стол и тихо рассыпался бесплотной, какой‑то радиоактивной трухой. Господин Дарт наклонился и брезгливо сдул его.
– И не важно, что это делали не только русские. Да, не только. Но – от лица Российской империи. Для ее укрепления. Ради ее господства. Скажем, Хрущев натащил в Москву столько своих человечков, что в Кремле надолго стало украинцев больше, чем русских, – но все равно для всего мира страна называлась Раша, а Украина оставалась ее колонией. И потому именно с твоей нацией связываются имперские зверства и грабежи. Ничего не поделаешь, Лёка, можно только ждать, когда все забудется, загладится. И заглаживать самому – а это значит уступать, уступать, уступать всем и во всем. Искупать вековую вину. Не знаю, насколько ты религиозен, но… судя по тому, что ты мне насчет субботы цитировал… Вот тебе еще цитата: больший из вас да будет всем слуга, ибо кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвышен будет. Смирение и покаяние, понимаешь? Смирение и покаяние!
– Понимаю, – глухо сказал Лёка, глядя в окно. Потом повернулся к господину Дарту и чуть принужденно улыбнулся. – Понимаю, что статью мою ты не берешь.
Тот вскочил и, едва не выронив сигарету, всплеснул руками.
– Ну как я могу? – с мукой вопросил он. – Я же все уже буквально разжевал тебе…
– Да понял я, понял.
– Вот бери пример с Дроида, Как шпарит! Что ни материал – то в десятку!
Дроид был восходящей звездой. Воистину бойкое перо и юркий ум, этого Лёка не мог не признавать. В прошлом году Дроид получил престижную международную премию «Золотой Войнович» в номинации «Публицистика», и после триумфа любой его текст шел, что называется, с колес.
– О да, – сказал Лёка и встал. – Это классик.
Они беседовали в здании бывшего партийного «Лениздата», так хорошо приспособленном под бумажно‑газетные дела еще при Совдепе; ну, не то чтобы и впрямь уж хорошо, но лучшего‑то в городе все равно не было, а строить новое – некогда, все хотят успеть попользоваться старым. Когда Лёка поднялся, в окно ему стали видны не только бледно‑голубое теплое небо и дома на том берегу, но и дымчатая гладь воды – Фонтанка, сонно потягиваясь, млела под утренним солнцем. Господин Дарт, желая провести неприятный разговор с известным автором без суматохи, назначил Лёке прийти в редакцию спозаранку, в десять.
Документ № 4
…Даже сам язык при тоталитаризме выхолащивался, не неся в себе и тени живого, искреннего чувства. Он заведомо, априорно лишался малейшей возможности и способности адекватно отражать действительность и призван был создавать лишь ее бледные, искаженные, оболванивающие подобия – то был не язык, а зомби языка. Он не рассказывал о жизни, а создавал ее призраки, напускал мороки, порождал привидения того, что, отчасти, может, и было когда‑то – но чего все равно уже нет и быть не должно. |