Не только сообщаемые на языке сведения – сам язык стал обманом.
Взять хотя бы пресловутую проблему ненормативной лексики. На какие только ухищрения не шли партийные ханжи чтобы не допустить проникновения живого языка на страницы печатных изданий! В какую только логическую эквилибристику не пускались, каких только лицемерных слюней не напускали! И пока они и их постперестроечные наследники были у руля, все усилия таких титанов культуры, таких корифеев словесности, как Алешковский и Юдашковский, Шуткой и Мудкой; Сорокин и Морокин, пропадали втуне и, во всяком случае, практически ничего не меняли на безрадостном фоне кастрированной официальной лексики и тотального гнета.
Между тем, что в том дурного? Если, например, молодая мать (это я видел и слышал сам) говорит своей пятилетней дочери: «Блядь, жопу вытри!» – она говорит так лишь оттого, что любит; любит искренне, непритворно и нелицемерно; любит, я не побоюсь этих слов, по‑русски…
А вот теперь, когда с партийной цензурой и ее рудиментами покончено наконец, я могу невозбранно и непрепятственно, через один из ведущих журналов, донести до читателей, например, великую формулу истинного отношени людей к распаду прогнившей советской действительности, формулу, которую сам народ нашел еще в первые годы так называемой перестройки и которая стократно облегчила ему воссоединение с мировой цивилизацией. Сделав столь много для становления демократии и утверждения общечеловеческих ценностей на постсоветском, а затем и на построссийком пространстве, она тем не менее существовала досель лишь в изустном варианте, и, не приведи Бог, могла бы со временем изгладиться из памяти народной, не передавшись грядущим поколениям. Вот она: как посмотришь вокруг – так ёб твою мать, а как подумаешь – так и хуй с ним…
А. Н. Дроид. «Душу народную не заставишь молчать». «Русская газета», 2001, № 78
– Погоди, – сказал господин Дарт. – Погоди, Лёка. Я не хочу, чтобы ты так уходил.
Он замялся. Он не мог сказать впрямую, что хочет помочь; было невооруженным глазом видно, что у Небошлепова и впрямь завал с деньгами. Но пять минут назад господин Дарт легонько уже тронул эту тему – и добился единственно того, что у Небошлепова на миг окаменело лицо.
Что там ни говори, о чем и как ни спорь – Лёку господин Дарт уважал.
Хотя бы в качестве странного феномена природы. Идеалист сорока пяти, что ли, а то и сорока восьми лет… таких надо заносить в Красную Книгу.
Мне в этой книге не бывать, мельком подумал господин Дарт. Щемящее чувство какой‑то невнятной грусти налетело на миг – невесомо и полупрозрачно, как брошенный в лицо случайным порывом ветра чужой капроновый шарфик; и тут же полетело дальше. Еще к кому‑нибудь.
– У меня просто послать сейчас некого, так получилось, – соврал господин Дарт. – Тот в командировке, та болеет… Нынче в Санкт‑Петербургском научном центре торжественное заседание. Ну, помнишь, может быть – годовщина роспуска Академии. Весь научный бомонд соберется… Сделаешь материал? Пойдет в набор немедленно, и оплата по высшему разряду. А может, тебе и самому интересно будет, ты, говорят, когда‑то белибердой этой интересовался… нет?
– Когда‑то интересовался, – усмехнулся Лёка. Вспомнил про погасший окурок в руке и положил его в пепельницу. – Схожу. Во сколько там?
– В пятнадцать, – сказал господин Дарт. – Вот спасибо‑то! Ты меня буквально спас…
– И тебе спасибо.
На прощание они обменялись крепким рукопожатием.
Сколько помнил себя Лёка Небошлепов, всяк раньше или позже ему говорил: ты же умный (славный, добрый, сильный, очень порядочный, настоящий друг, все понимаешь – нужное подчеркнуть). А потом делал из этого предварительного тезиса неизбежный вывод: поэтому ты и уступи. |