Письма хранились вместе с другими старыми бумагами, и, вытащив всю кипу для просмотра, Лёка обнажил какие‑то иные залежи, машинописные – явно свое собственное старье; когда он полез утрамбовывать не пригодившиеся письма обратно, взгляд его невольно упал на серый, скачущий текст (и машинка у него была не первой свежести, и лента всегда сбитая, растрепанная). Как нарочно, глазам подставилось:
«Если съехавшиеся под одну крышу молодые супруги часто ссорятся, русский скажет: „стерпится – слюбится“, то есть понадеется на априорную взаимную доброжелательность, на этику, на неформальный полюбовный компромисс».
Лёка поспешно прикрыл это позорище пачкой теть‑Люсиных писем. То была его допотопная статья, вернее, наброски к ней; статью он так и не написал, не до статей в ту пору стало. Год девяностый, что ли, или девяносто первый… Лёка тогда еще очень рассчитывал на то, что у них с Машей стерпится и слюбится, был просто‑таки уверен в этом – в сущности, об этом и писал. Нынче он выстраивал бы свой текст совершенно по‑другому.
А если бы у нас слюбилось‑таки, вдруг подумал он, сидя на корточках у выдвинутого нижнего ящика, где сохли в пыльной тесноте залежи минувших эпох, я, наоборот, сейчас вполне нормально такую фразу принял бы, да и все, что пишу теперь, писал бы совсем иначе… Он не утерпел; наудачу приподнял несколько своих страничек вместе с теть‑Люсиными письмами, глянул в открывшееся нутро. Ну вот: наверняка не возникло бы этой зазвучавшей уже со второй половины девяностых виноватости, просительности, не возникло бы уступчивых фраз про то, что не в матрешках и хороводах, мол, дело, с ними, мол, мы готовы расстаться хоть к вечеру, а главное‑то в том, что мы не только себе нужны – мы и всем вам нужны, господа мировое сообщество…
Лёка резким движением задвинул тяжелый ящик.
Главное‑то как раз, черт возьми, в том, нужны мы себе или уже не нужны; а остальное – по остаточному принципу.
Использовать наш опыт или нет – тут уж ваша забота, господа соседи, так же как, по идее, использовать нам ваш опыт или не использовать – тоже наша забота. А иначе получается этакое униженное выклянчивание права на жизнь системы «не убивай меня, Иван‑царевич, я тебе еще пригожусь…»
Именно в этой позе он уже стоял перед Машей, когда пытался писать сей текст, и изо всех сил тщился доказать жене, что от него и ей, и Леньке все‑таки очень много пользы.
Надо же. Даже социологическая аргументация определяется погодой в доме.
Мне при всем желании не вообразить, как бы я писал, если бы у нас все сложилось хорошо. Если бы я остался любимым, уверенным, полноправным…
Лучше не думать.
Невольно кряхтя в тон хрусту коленок, он поднялся с корточек.
Обиванкин, устало сгорбившись, сидел у окошка на кухне и тупо смотрел, как цветет синий шепелявый газ под чайником. Навстречу вошедшему Лёке он обернулся и, через силу улыбнувшись, сказал:
– Исполнено, шеф.
Красивый старик, подумал Лёка. Только очень измотанный. Он положил перед пришельцем из прошлого избранные листочки и сказал:
– Ознакомьтесь, Иван Яковлевич. Попривыкайте к почерку… а я все‑таки напишу про нынешнее сборище. Не могу подвести Дарта, обещал.
И хотел не писать, да сердце не на месте, чуть было не добавил он – но решил не тратить лишних слов; какое дело до его внутренних борений Обиванкину? Это только его, Лёкины, дела, и нет резона выставляться напоказ со своей мелочевкой.
Обиванкин поднял кустистые стариковские брови.
– И что же вы напишете? Новыми трудовыми успехами встретили питерские ученые славную годовщину?
– Нет, – довольный собой и своей тактической придумкой, ответил Лёка. – Черта с два. Не дождутся.
Есть погода в доме, нет погоды в доме, гордости нет, уверенности тоже нет – но лебезить не будем. |