Ты и уехал туда не навсегда. Ну и что, что уж больше двадцати лет, — какая разница? А спрашиваю для чего — если вдруг отца-то Твоего, Леона, встречу — что мне ему сказать? Он никогда в этом вопросе категоричным не был, немцев ненавидеть Тебя не учил, хотя причины к тому были, да. А я к Германии хорошо относилась. Вряд ли я Тебе об этом рассказывала — время-то какое было, такие рассказы не приветствовались — чтобы про Германию и немцев хорошо. А я с 1941-го по 1945-й в оккупированном Гдыне официанткой работала в шикарном ресторане, куда только немцы ходили, да не простые, простых-то там не было. Туда высшие чины СС ходили. А мне эсэсовцы так нравились! Такие были обходительные, никогда не напивались, за филей не хватали, оставляли огромные чаевые. И не ругались. А красивые какие, да еще в этих своих идеально чистых — как их раса — черных мундирах! А уж танцевали, сыночек, танцевали! Иногда по вечерам, если в зале женщин было мало, директор велел нам снимать фартуки и с немцами танцевать. Вот я с эсэсовцами-то и танцевала. Когда танго, когда вальс, а когда и полонез. Немцы уж больно полонез любили, прямо обожали. А я, как истинная полька, полонез танцевала с особенным чувством. Словно меня сам Выспяньский вел, что вот я, простая польская крестьянка, официантка, с интеллигентным офицером, завоевателем Польши, танцую… Танго что, танго — пародия какая-то, что там Мрожек против Выспяньского! Вот что я, сыночек, переживала, когда с эсэсовцем танцевала полонез, — я гордость испытывала, гордость истинной польки.
Я ведь здесь, сыночек, для многих — пример. Пример грешницы времен Молодой Польши.
Такой яркий, что, будь я жива, обо мне бы в «Плюще» написали — так говорят те, кто постарше и поначитаннее. Ровесники бабушки Марты и бабушки Цецилии. Обеих Твоих бабушек, сыночек, тут, в аду-то и нет, они благонравные обе и в ад попасть никак не могли.
Но вернемся к «Плющу».
Про меня написали бы не в этом, новом, что напоминает немощного старика, пытающегося молодиться и через силу бахвалиться. Нет, в том еще, настоящем. Тебе, сыночек, известно, о чем я, потому что этот «новый»-то Тебя соблазнил немножко, и Ты там отметился — и раз, и два, а может, и три. Эти молодые грешники — с рубежа веков или с конца двадцатого века, — бывает, сядут со мной, и я им рассказываю, как грешили между войнами. Только, представляешь, им частенько приходится объяснять, что это значит — «между войнами»: среди них очень много дубин стоеросовых, неучей. Вроде и аттестат есть — а все одно неучи. После войны-то аттестат только что собаке уличной не выдавали. И Твой аттестат, сыночек, такой же. Но уж какой есть…
Моим-то грешницам, история ни к чему, не интересна. Им подробности подавай. Им интересно, тогда парням тоже «одно только это надо было» или нет и как они это тогда делали. Да что говорить — ну конечно, у парней всегда только это на уме. Потому что — а чему еще у них на уме и быть-то? Да и делали это примерно так же, как сейчас, потому — а как же еще? Только я им подробности не рассказываю, это мое сокровенное, интимное, таким делиться нельзя — какая-то проституция получается. Женщины все примерно одинаковы, и делают это примерно одинаково — да Ты, сыночек, сам знаешь, женщины-то у Тебя были. А вот то, что отличает одну женщину от другой, — уже загадка, тайна великая, это уже на уровне дыхания, прикосновения, шепота, вздоха или крика. И то, что перед тем… и то, что после… да что я Тебе, сыночек, рассказываю, Ты ведь и сам понимаешь!
Я им о другом говорю. О мужьях своих — не про постель, а в романтическом смысле. Они, молодые-то, такое не сказать что хорошо понимают, но иногда удается их внимание привлечь. Чаще всего они хотят слышать о Твоем отце, но и о других моих мужьях, тех, что до Твоего отца были, я тоже рассказываю. |