|
Жена просто вышла из себя:
— Ты погубил мою карьеру! Теперь мне только и осталось, что опуститься до роли кормилицы. А есть мы что будем?
И снова в ней ожила неприязнь к мужу, которая переросла в ненависть. Независимая женщина рассуждала о мнимой несправедливости природы, которая якобы оставила на долю женщины все самое неприятное, забывая при этом, что краткий период боли сменяется великим и продолжительным счастьем, недоступным мужчине. Конечно же никакие разумные доводы здесь помочь не могли, и, когда улыбки исчезли, ситуация стала более чем серьезной. Теперь семейные сцены приобрели трагический оттенок, и как раз в это время был затеян процесс против его уже вышедшей книги, которая подлежала конфискации.
Настала осень, казалось, что солнце уже никогда больше не появится, веселая мансарда превратилась в неубранную больничную палату, стала тесной. И день ото дня крепла ее ненависть. Она не могла больше ходить в гости либо в театр, даже просто на улицу — и то не могла. А пуще всего ее раздражало, что доктор, приглашенный, чтобы констатировать опасную для жизни, неизвестную до сих пор болезнь, лишь рассмеялся, сказал, что так оно все и должно быть, и прописал сельтерскую. Вместо чуткой и понятливой подружки он имел теперь дело с некрасивым, невоспитанным, неразумным дитятей. И конечно, он стремился прочь, подальше от этих страданий. Все разговоры между ними прекратились, общение происходило при помощи исписанных клочков бумаги. Существует такая разновидность злобы, которую можно назвать подлостью и которую трудно описать словами, но легко опознать. Это подспудное зло в человеке, это назойливое желание сделать пакость без всякого к тому повода, пакость, не оправданную желанием мести или расплаты. И простить это очень трудно. В один прекрасный день он получил клочок бумаги с какими-то письменами, после чего он вообще не переступал порог ее комнаты.
Далее ему был предъявлен ультиматум, согласно которому она намеревалась завтра поутру уехать к своим родным.
— Счастливого пути! — только и ответил он.
Хмурым утром перед его постелью возникла фигура в белом одеянии и простерла к нему руки с мольбой о прощении. Он даже не шелохнулся, а фигура в белом так и стояла подле него. В конце концов она рухнула на пол, и он оставил ее лежать на полу, словно упавшую статую.
Неужели это был он, слабый мужчина, всегда готовый простить? Откуда он взял эту твердость, эту нечеловеческую жестокость? Он и сам не мог понять, но думал, что эти свойства были ниспосланы ему как долг, как испытание огнем, которое он должен выдержать.
С тем он и уснул. Потом проснулся, оделся, вышел в соседнюю комнату, где никого не было, и почувствовал пустоту. Все ушло безвозвратно, конец, конец!
Словно кровь лилась из вскрытых вен, словно жизнь утекала вместе с ней, медленно, но верно. Но тут дали знать о себе муки совести, потому что он так и не простил ее.
Требовалась серьезная встряска, чтобы его «я» снова проявило себя. И тогда он решил испить до дна эту чашу, которая по горечи не знала себе равных. Он уехал домой, к себе на родину, откуда был изгнан.
Уже на пароходе, идущем в Христианию, примерно на полпути, он написал прощальное письмо капитану и поднялся на палубу с револьвером в руках, намереваясь сделать Каттегат своей могилой.
Почему же он не совершил задуманное? Пусть ответит тот, кто может.
В конце концов он очутился в отеле небольшого города. Но почему это, как на грех, оказался именно тот город, где проживали и задавали тон в кругах, с которыми ему придется иметь дело, родня и подружки Лаис? Истолковать это иначе, чем очередную подлость судьбы, он не мог, ибо его вины в том не было.
Он угодил в муравьиную кучу, в чужое, враждебное окружение, и три дня задавал себе один и тот же вопрос: «Ну что мне здесь делать?» И сам отвечал на него: «Здесь ли, в другом ли месте, что ты вообще собираешься делать?»
И потому он так и остался здесь. |