— Да, военный суд созывать теперь как будто и не для чего, — отнесся Мнишек к Димитрию, и когда тот в ответ только вздохнул и повел плечом, старик-гетман объявил совещание закрытым и пожал на прощанье руку как Курбскому, так и пану Тарло. — Очень рад, панове, что все уладилось ко всеобщему удовольствию; очень, очень рад!
— У ясновельможного пана, кажется, на душе еще кошки скребут? — тихонько спросил Балцер Зидек пана Тарло, заметив, каким свирепым взглядом тот проводил Курбского, удалившегося из комнаты первым.
— Какие кошки? — сердито спросил в ответ пан Тарло.
— А те, которых мы с вами вчера проглотили и которых сейчас вот из горла у нас за хвост тащили. Препротивное чувство, совершенно согласен с вами.
— А все вы, Балцер. Ваша же выдумка. Еще умная голова!
— Да глупцы, милый пане, разве когда глупят? Для них глупости — хлеб насущный. Глупят одни, умные люди.
— Однако ж на нас с вами все-таки легло скверное пятно.
— Всякое пятно, дорогой пане, коли не смоется дождем, то от времени и солнца полиняет. Но нашему общему врагу это так не сойдет!
— Так вы что-нибудь против него уже замыслили?
— Покуда-то нет. Но ищите — и обрящете. Случай, верно, найдется.
Случай, действительно, нашелся, — и даже очень скоро.
Глава шестая
СЕРДЦЕ СЕРДЦУ ВЕСТЬ ПОДАЕТ
Обедал Курбский вместе с царевичем за гетманским столом. Домашний повар Мнишка, сопровождавший его и на походе, был великий мастер по своей части. В описываемый день, когда к гетманскому столу было приглашено все запорожское начальство, искусник-повар приложил особенные старания, и обед, точно, вышел на славу. Но душевное настроение Курбского было такое угнетенное, что он не сумел оценить чудеса кулинарного искусства, к концу же обеда, когда началась общая попойка, встал из-за стола и, под предлогом головной боли, ушел к себе. Здесь он с недоумением увидел на подоконнике целую груду медовых пряженцов. Он ударил в ладоши. Верный казачок его Петрусь Коваль не замедлил предстать перед ним; на открытом лице его играла лукавая улыбка.
— Что это такое? — спросил Курбский, указывая на пряженцы.
— Сластены, гостинцы.
— Вижу, что не ржаной хлеб. Но для кого это?
— Для тебя, милый княже, все для тебя. Отведай-ка: во рту тают.
Чтобы не обидеть мальчика, Курбский отломил кусок печенья и сунул в рот.
— Ну, что, невкусно разве? — спросил Петрусь с той же усмешечкой.
— Очень даже вкусно. Спасибо, братику. Но с чего тебе вдруг вздумалось?
— Не мне вздумалось.
— А кому же?
— Сам не догадаешься?
— Как же мне догадаться? Никому здесь, кроме тебя, на ум не придет угощать меня сластями.
— Здесь, в лагере, пожалуй, что и нет. Ну, а по соседству, примерно в Новеграде-Северском…
Курбский так и обомлел.
— В Новеграде?.. — пробормотал он.
— Ну, да, в замке: от города-то камня на камне не осталось.
— Но и там я ни души не знаю…
— Ой ли? Не знаешь даже Марьи Гордеевны Биркиной? А она-то, голубушка, нарочно еще сама для тебя потрудилась, пекла своими белыми ручками…
Курбскому стоило не мало усилия над собой, чтобы не выдать своего душевного волненья.
— Теперь припоминаю, — сказал он с притворным равнодушием, но глубоко переводя дух. — Одно время она состояла при панне Марине Мнишек и видела меня с царевичем у старшей сестры ее, княгини Вишневецкой; а потом уехала со своим дядей, купцом Биркиным, сюда, в Северскую землю…
— Ну, вот, а прознавши, что и ты тоже здесь, — подхватил Петрусь, — прислала тебе сладкую весточку: сердце сердцу весть подает. |