И шел вот по лесу мужик, так плохенький беднячок, и коров у него отроду ни одной не было, а звали его Афанасий и был он травкой подпоясан, а в той-то траве была трава змеино видище. Вот он идет раз, видит сидит в лесу при чищобе на пенечке бурый медведь и говорит: «Мужик Афанасий травкой подпоясан, это я сам и есть коровья смерть, только мне божьих мужичков очень жаль стало: ступай, скажи, пусть они мне выведут в лес одну белую корову, а черных и пестрых весь день за рога держут, я так и быть съем белую корову, и от вас и уйду». Сделали так по его, как он требовал, сейчас и мор перестал.
– Да уж медведь степенный зверь, он ни в жизнь не обманет.
– А степенен да глуп: если он в колоду лапу завязит, так не вытащит, все когти рвет, а как вынуть, про то сноровки нет.
– Где же ему сноровки, медведю, взять, – вмешался другой мужик, – вон я в городе слона приводили – видел: на что больше медведя, а тоже булку ему дадут, так он ее в себя не жевамши, как купец в комод, положит.
– Медведь думец, – поправил третий мужик, – он не глуп, у него дум в голове страсть как много сидят, а только наружу ничего не выходит, а то бы он всех научил.
Но спорщик на все это ответил сомненьем и даже не видал причины, для коей бы коровья смерть медведем сидела. С этим согласились и другие.
– Да; ведь смерть нежить, у нее лица нет, на что же ей скидываться, – поддержал козелковатый.
– Как же лица нет, когда она без глаз видит и в церкви так пишется?
– Да, у смерти лица нет, у нее облик, – вставил чужой мужик, – один облик, вот все равно как у кикиморы. У той тоже ведь лица нет… так на мордочке-то ничего не видать, даже никакой облики, вся в кастрику обвалена, а все прядет и напрядет себе в зиму семьдесят семь одежек, а все без застежек, потому уж ей застежек пришить нечем.
– А кащей, вон хоть с ноготь, обличье имеет, у нас дед один его видел, так, говорит, личико махонькое-махонькое, как затертый пятиалтынник.
– Про это и попы не знают, какое у нежити обличие, – отозвался на эти слова звонкоголосый мужичок и сейчас же сам заговорил, что у них в селе есть образ пророка Сисания и при нем списаны двенадцать сестер лихорадок, все как есть просто голыми бабами наружу выставлены, а рожи им все повыпечены, потому что как кто ставит пророку свечу, сейчас самым огнем бабу в морду ткнет, чтоб ее лица не значилось.
– Да и архангел их, этих двенадцать сестер, тоже огненными прутьями страсть как порет, чтоб они народ не трясли, – пояснил другой мужик из того же села и добавил, как он раз замерзал в пургу и самого архангела видел.
– Замерзал, – говорит, – я, замерзал и все Егорью молился и стал вдруг видеть, что в полугорье недалече сам Егорий середь белого снегу на белом коне стоит, позади его яснит широк бел шатер, а он сам на ледяное копье опирается, а вокруг его волки, которые на него бросились, все ледянками стали.
– А я один раз холеру видел, – произнес еще один голос, и вмешавшийся в разговор крестьянин рассказал, как пред тем года четыре назад у них холере быть, и он раз пошел весной на двор, вилой навоз ковырять, а на навозе, откуда ни возьмись, петух, сам поет, а перья на нем все болтаются: это и была холера, которая в ту пору, значит, еще только прилетела да села.
Разговор стал сбиваться и путаться: кто-то заговорил, что на Волхове на реке всякую ночь гроб плывет, а мертвец ревет, вокруг свечи горят и ладан пышет, а покойник в вечный колокол бьет и на Ивана царя грозится. |