— Из этого, — говорит, — я себе колечко сплету…
— Так вашего собственного колечка с бирюзой вам уже не надо?
— Блеснула своими звездочками и колечко с пальца сняла.
— Непотеряйте только…
Так-то мы с нею, якобы, обручились, ни словом о том не обмолвясь. Тут вошел ее родитель, и разговор наш сам собой пресекся.
Смоленск, января 12. Прощай, Толбуховка! Прощай, Ириша! Когда-то еще свидимся? И хоть бы проститься напоследок с глазу на глаз дали! А то при других только руку друг другу пожали, как простые знакомые: «Здравствуйте и прощайте».
С маменькой расставанье было, разумеется, самое слезное. А после нее сердечнее других Мушерон со мной прощался.
— Вы, Андре, мне все равно что родной, — говорит. — Скажите-ка: что у вашего императора Александра замышлено? Далеко ли он пойдет на Запад?
— Раньше, — говорю, — не остановится, доколе Наполеона в конец не одолеет.
— Хотя бы пришлось идти до самого Парижа?
— Хотя бы и до Парижа.
Мой бравый сержант столь скорбную мину состроил, что вот-вот, думаю, тоже расхнычется. И сердит-то он еще по-прежнему на своего былого кумира, и жалость за него немалая берет.
— Как Богу угодно, так пускай и будет! — говорит. — Коли уж суждено вам, друг мой, побывать у нас в Париже, так загляните к моей сестре, поклонитесь ей от брата Этьена Мушерона. Дневник ведь вы будете опять вести?
— Буду.
А нынче, на рассвете, когда мы со Шмелевым и Сагайдачным в сани садились, старик меня крепко-крепко к груди прижал и вправду заплакал. Ну, тут и я не выдержал…
Сюда прибывши, отправился за своим видом в губернаторскую канцелярию; мои два спутника на всякий случай тоже со мною.
Правителя канцелярии на месте не застали. Но у входа в губернаторский кабинет курьер навытяжку, и самая дверь настежь, а за дверью гневный голос кого-то распекает:
— Так, сударь мой, служить нельзя! Сколько раз повторять вам, что приказания мои должны быть исполняемы буквально, понимаете: буквально! Усердную службу я не оставляю без внимания, но за малейшее уклонение от моих указаний я строго взыскиваю, невзирая ни на тетушек, ни на дядюшек. Так и знайте!
Умолк, и вслед затем оттуда выскочил правитель канцелярии — не гордым уже петухом, а мокрой курицей. Увидел нас около своего стола — еще пуще оторопел, назад оглянулся: притворил ли курьер дверь к грозному начальнику. Подошел и обращается к Шмелеву, а у самого голос еще дрожит-обрывается:
— Чем могу служить?
Объяснил ему Шмелев. Взглянул тот на меня — узнал.
— Г-н Пруденский? В полк к графу Дмитриеву-Мамонову? Вид вам изготовлен. Извольте получить.
Подает мне. Читаю.
— Простите, — говорю, — но тут у вас не то.
— Как не то?
— Вы назвали меня юнкером полка Мамонова…
— Ну да. Ведь сами же вы говорили? Да и в письме г-на Толбухина было так сказано… Где ж оно?
Все еще не оправясь от губернаторской распеканции, он растерянно начал рыться в груде бумаг на столе.
— Да, вот. Изволите видеть…
Он стал было читать, но, не дочитав, запнулся.
— М-да… Так вы, значит, еще не юнкер?
— То-то, что нет, а только рассчитываю им сделаться.
— В письме не совсем ясно… Для вас-то это ведь все равно? Лишь бы добраться до полка.
Тут вступился опять Шмелев.
— Далеко не все равно, — говорит, — в документах требуется совершенная точность. |