Нажились одни евреи-факторы, от которых тут отбоя нет.
Все, однако, и евреи, и поляки, и хозяин гостиницы из немцев, в один голос государем не нахвалятся. Пробыл он здесь со своим штабом две недели, и каждодневно по госпиталям ходил, где раненые в заразной горячке лежали, больных утешал и умирающих; а в городе всех обнищавших деньгами оделял, в том числе и французов, что по улицам за подаянием бродили. Однажды к нему такой француз руку протянул:
— Хлеба, г-н офицер! С голоду помираю.
Не узнал того, с кем говорит. А государь по-французски же:
— Идите за мной.
Провел его до своей царской кухни.
— Повар, — говорит, — поймет вас. Скажите ему, что брат великого князя Константина накормить вас велел.
Тут только, на кухне, узнал француз, кто был тот брат великого князя.
Выехал государь из Вильны в первый день Рождества тотчас после обедни и почти без всякой свиты.
— И как это вы государя без конвоя пускаете? — говорят фельдмаршалу Кутузову.
А Кутузов:
— Да у кого на этого ангела рука подымется?
Пруссия, г. Лик, января 22. Вот мы и за границей! Первый городок пограничный. Мал золотник, да дорог: домики все чистенькие, в розовый цвет, в голубой либо желтый окрашены; крыши черепичные прочные. На улицах такая же чистота и порядок; всяк по делу своему идет; ни ругани, ни пьяных. Точно на другую планету попали.
Еще в Вильне нам говорили, что пруссаки нам добрые друзья. И вправду, как только мы здесь на постоялый двор въехали, от бургомистра приглашение — сделать ему честь. Из себя видный, поперек себя толще; но принял нас весьма благосклонно, пенистого пива подать нам велел, трубки кнастером набил и дифирамб русским пропел. Сам-то я ничего почти не уразумел, да и Шмелев больше глазами хлопал. Но юнкер наш в немецкой Петришуле в Петербурге воспитание получил, по-немецки бойко болтает, и после нам всю его речь от слова до слова передал.
Так мы узнали, что при въезде нашего государя в Лик, 7 января, триумфальные ему ворота воздвигнуты были, жители стар и мал за ним, да и за всеми русскими, толпой устремились с криками: «ура!» и «виват!», а вечером большую иллюминацию зажгли.
Только досказал бургомистр свое слово, как его сын-студент вихрем ворвался — на макушке трехцветная шапочка, по жилету такая же ленточка, а через всю щеку красный шрам — и каждому из нас руку потряс.
Теперь, — говорит, — когда ваш Витгенштейн Берлин освобождать идет, а император Александр и Кутузов с главной вашей армией с запада напирают, — вся Пруссия тоже, как один человек, против Наполеона восстанет. Генерал Иорк еще ведь в декабре месяце с вами перемирие заключил, а генерал Макдональд к вам прямо уже примкнул…
— И все с ведома и с согласия вашего короля? — спрашивает Сагайдачный.
— Не иначе. Наш Фридрих Вильгельм III ждет не дождется, как бы сбросить иго проклятого корсиканца. Обещался уже Кутузову выставить от себя 50 тысяч войска. А пойдем мы, бурши, и все, кто оружие носить может, так будет нас не 50, а 500 тысяч!
— Так вот вас, желтоклювов, и пустят, — говорит отец (у немцев «желтоклюв», «гельбшнабель», то же, что у нас «молокосос»). Тебя первого я не пущу: за место того, чтобы смирно сидеть на скамейке, да лекции слушать, домой, вишь, прискакал и других юнцов еще подбивает.
— Да кому, отец, теперь до лекций? Не одни студенты, — и профессора с нами на войну сбираются. Да и сам же ты, отец, признайся, будь ты лет на десять моложе, тоже ведь пошел бы с нами.
Улыбнулся на то отец и трубкой отмахнулся.
— Вот и толкуй с ним! — говорит. — Знает, за какую жилку отца тронуть. |