— Польская пуля и чудодейственный пластырь. — Пленение Лористона и опала саксонского короля
Октября 18. Доктор брюзжит, пульсом моим недоволен.
— Пуля давно уже вынута, — говорит, — ребро заросло, все шло как по маслу. А теперь вдруг жар и хрип в груди! Что-нибудь вас, верно, взволновало? Не получили ли письма из дому?
— Письма не получал, но сам писал — не письмо, а дневник.
— Ну, вот! Описывали «битву народов»?
— Да как же, доктор, не описать, когда сам в ней участвовал? И то один первый день только описал.
— Ох, уж эти папиенты! Пока я вам не позволю, не извольте брать перо в руки. Чего вы улыбаетесь?
— Зачем мне перо брать, коли карандашом пишу?
— Очень рад, что вы шутить уже можете. Но не станете меня слушаться, так сами на себя потом и пеняйте.
Делать нечего, придется-таки на себя на день, на другой узду наложить.
Октября 19. Жара у меня уже нет; со спокойной совестью, значит, могу продолжать.
Следующий день, 5-ое октября, пришелся на воскресенье; вдобавок с утра и до вечера лил дождь, как из ведра. Посему обе стороны воспользовались этим днем для отдыха к предстоящему новому бою. За весь день было одно лишь небольшое, но достохвальное дело: русские гусары из Силезской армии атаковали французскую кавалерию и, прогнав ее за батареи, взяли пять орудий. Блюхер, быв очевидцем молодецкой атаки, подъехал к командиру гусаров, генералу Васильчикову, и в восторге его обнял.
Силы союзников должны были к 6-му числу еще преумножиться подходом корпуса Коллоредо и армий Беннигсена и шведского принца. Наполеону же сикурсу ждать было уже неоткуда, и вот, под вечер от него кто-то к нашему лагерю шажком едет и белым платком над головой машет. Подъехал, — что за диво: парламентер в австрийской форме! Австрийцы ведь нам теперь не враги, а союзники?
Оказалось — тот самый генерал Мерфельд, что накануне к французам в плен попался. Вот Наполеон его на честное слово к нам и отпустил, чтобы через него переговоры о мире завязать.
Час спустя смотрим — с поникшей головой обратно едет. Не выгорело!
После уже здесь, в Лейпциге, я от доктора слышал, что Наполеон готов был отказаться от всех своих притязаний на герцогство Варшавское, Голландию, Италию, Испанию и ганзейские города, с тем чтобы Франции были возвращены ее колонии, взятые англичанами.
— Император Александр вряд ли станет вмешиваться в это дело, — заметил Наполеону тогда же Мерфельд.
А Наполеон:
— Да мы с ним уж сговоримся. Пускай только пришлет ко мне уполномоченного для окончательных переговоров. Меня, вот, все обвиняют, что я хочу не мира, а перемирия. Но это неправда! А от мира выиграло бы все человечество. Я отступлю, так и быть, за Заалу; но русские и пруссаки пускай отойдут за Эльбу, а австрийцы — в свою Богемию. Пострадала ведь всего больше Саксония; так она пусть останется нейтральной.
Мерфельд на то возразил, что отступить союзники теперь не захотят, ибо рассчитывают, что сама французская армия до зимы еще за Рейн отойдет.
От одной мысли о сем Наполеон гневом воспылал.
— Чтобы я отступил?!.. — воскликнул. — Для этого мне пришлось бы проиграть сражение. Случиться это может, но пока этого еще нет, да и не будет! Передайте обоим императорам: Александру и Францу мои слова, которые, надеюсь, возбудят в них красноречивые воспоминания.
В неукрощенной еще надменности своей он намекал, вишь, на прежние свои блистательные победы над австрийскими и русскими войсками.
Весь разговор свой с Наполеоном Мерфельд дословно передал князю Шварценбергу. Но крылья у того были уже подрезаны: все распоряжения к новому решительному сражению делались самолично нашим государем. |