— Как вы, Ирина Матвеевна, — говорю, — за эти полтора года похорошели!
Она еще ярче зарделась.
— А вы, — говорит, — ужасно подурнели!
Сама же меня в моей парадной офицерской форме такими искристыми глазками оглядывает, что с уст моих невольно срывается:
— Милая ты моя, ненаглядная! А она:
— Ч-ш-ш! Что ты! Что ты!
— Да чего уж скрывать-то? Мы можем хоть сейчас повенчаться: средства достаточные…
— Какие средства? Офицерское жалованье, верно, очень маленькое.
— Зато у тебя порядочный капиталец.
— У меня? Откуда? За мной из дому ничего не дадут.
— И не надо, потому что те заветные золотые, что ты дала мне на дорогу, «на черный день», принесли за полтора года недурные проценты: ни много, ни мало, 24 тысячи.
— Копеек?
— Нет, рублей и золотой же монетой.
— Быть того не может! Или ты в карты выиграл? Такие проклятые деньги не принесут счастья; я их не возьму, ни за что не возьму!
И она выдернула руку из-под моей, и светлые черты ее омрачились, точно солнышко за тучку спряталось.
— Какой ты, однако, кипяток! — говорю я на то. — Выслушай меня, а потом и суди.
И рассказал ей тут про находку мою в Бриеннском замке, про то, как выручил ею из беды сперва Сагайдачного, а затем и самого графа Ломени де Бриенна, и как тот в благодарность треть своего неожиданного наследства ей, нареченной моей, на приданое назначил.
По мере того как ей становилось все яснее, что моей вины никакой нет, и что подарок французского графа можно принять без всяких угрызений совести, личико ее также все более прояснялось, а к концу рассказа из лазурных очей ее на меня опять яркий луч солнечный брызнул.
— Славный ты мой, хороший! То-то я молилась Царице Небесной и денно и нощно…
— Так, значит, мне можно сегодня же переговорить с о. Матвеем?
— Сегодня же? Ах, нет, милый; дай мне сначала его немножко подготовить. Он ведь тоже против военных.
— Ну, так завтра.
— Не знаю уж, право…
— Нет, непременно завтра!
Варвара Аристарховна шла перед нами под руку с мужем. Последние слова наши услышав, она к нам обернулась:
— Что завтра? Вы оба никакого голоса не имеете: завтра мы отправляемся все в Эрмитаж.
Так душевная беседа моя с Иришей с глазу на глаз и оборвалась.
Только на прощанье она успела мне еще шепнуть:
— Приходи завтра пораньше и сперва меня вызови!
Июля 15. Все пропало! В Эрмитаж идти было решено в 11 часов. Поэтому к Самойловым я толкнулся уже спозаранку и попросил горничную вызвать мне Ирину Матвеевну.
— Да вы, — говорит, — не г-н ли Пруденский?
— Да.
— Так примет вас сам о. Матвей. Пожалуйте в гостиную.
Вот тебе и раз! Значит, говорила уж с ним, да не уговорила. И точно: выходит он ко мне не то чтобы сердитый, грозный, а печальный, огорченный.
— Здорово, торопыга. Прискорбно и тягостно мне говорить с тобою. Неладное ты с Иришей моей затеял, неподобное!
— Почему же, — говорю, — батюшка, неподобное? И в писании ведь сказано: «Недобро быти человеку единому»…
— Сказано-то сказано, да разве вы-то оба настоящие уже человеки? Малолетки великовозрастные, в куклы бы вам еще играть, а не ребят качать. Второе же и главное: Господу неугодно было дать мне родного сына, что мог бы меня в свое время заместить. А посему дочь свою не иначе в супружество отдам, как за такого же, как сам, служителя алтаря. |