Клеймил. Изничтожал. Спрашивал, как и почему. Что-то выяснял.
Пытался перескочить пространство, а пространство все еще лежало передо мной — голая степь.
Сначала попутные. И пыль — она тучей заносилась на левую сторону дороги. Помню ночь и мелькнувшую белую церквушку. Церковь ли, мечеть ли? — мелькнула и пропала с неразличимой во тьме религией. А машина с грохотом, с боем бортов летела дальше. Или вдруг шла мягче. Это там, где отары раздолбали дорогу в пыль.
Потом машины свое сделали. Потом был поезд. Потом самолет.
Я мчался в Москву; я нигде и ничем не был привязан.
Житейская расстановка сил, конечно, была, но самая простенькая. Существовал (и уже как бы не существовал) родной городок — там я осилил школу. Там жила моя матушка. И мой отец. Я уехал оттуда в Москву, где проучился положенных пять лет в институте. А затем распределился в степи, к этому Громышеву. Напел он мне сладких песен. Заманил.
Я барабанил у него три года без двух месяцев. Причем барабанил честь честью. На совесть. Он прописал меня в городишке с симпатичным названием Кукуевск. Дыра невообразимая. Глухомань, как в былинах. Там была база Громышева, и оттуда мы делали свои наезды в степи. Набеги. Нет, мы не были геологами. Мы были строители.
Жить там было негде, прописаться тем более. Поэтому меня прописали у одной хитроумной вдовы. А она была прописана на складе. Она там жила. Спала, варила обед и так далее. Как подробность скажу, что я ей понравился с первого взгляда. Я вдруг очутился за уютным столиком и возле уютной постели, явно перепивший и ничего не соображающий — ее рук дело. Но бог спас.
Были где-то друзья. Были рассеянные по городам однокурсники. Ну и, само собой, была Галька. И Бученков Андрюха. Вот, собственно, и все координаты. Все мои связи. Во времени и в пространстве.
…Помню еще одну картинку — и это тоже было прощанье со степью. До стычки с Громышевым. Я еще не крикнул ему: «Уеду — и кончено!» За час или за два до всего этого.
Я шагал ровной и плоской, как скатерть, степью и думал о письме. О письме, в котором Бученков сообщил мне про Гальку. А дымки, оставшиеся после пожара, еле-еле курились. Вот тебе и ковылек-ковылечек. Белая степная трава — она колыхалась совсем невинно. Мы, дескать, только кустики. Только белые кустики травы. Загорелись, но ведь нечаянно. Мы только белые кустики. Всплески живого на высохшей земле.
Слышался разговор. И рыкала машина. И крики: давай, давай!.. А когда крики стихали, монотонно скулил обгоревший Жулик, наш пес.
Москва встретила меня как родного — бабьим летом. Деревья в огне. Ворохи листьев — и асфальт сиреневый. Все как надо. Из метро я прямиком кинулся к Бученкову. К Андрею.
— Явился, — сказал я, — по твоему вызову.
— По какому вызову? — Он был растерян.
Шлепал ресницами, как персидская княжна. А в глубине, за поворотом на кухню, маячила его теща. Все, что полагается знать о тещах, я знал. Невелика мудрость. Был вечер, этак часов десять.
— Что, так и будем стоять в прихожей? — Я не скрывал своих желаний.
Мы прошли на кухню. Уже хорошо. Чай как минимум — мелькнуло у меня в голове. Когда Бученков вышел умолять тещу, я сунул руку в их симпатичную хлебницу, отломил кус, мазнул его маслом и съел. Я не умел терпеть. Я проделал это без единого звука.
Бученков ее упросил и умолил — мне было разрешено заночевать. Он упрашивал ее очень тихо, очень вкрадчиво. Процедура длилась с полчаса. Под звуки их воркованья я еще раз не удержался и съел хлеба, опять с маслом. Бученков называл ее «мама» и обещал сделать ей что-то по хозяйству.
Он вернулся на кухню на цыпочках. Но с радостным известием.
— Можно. Ночуй, — сказал он шепотом. |