|
Одно дело знатность, неотъемлемая часть личности, обусловленная рождением, происхождением, кровями, и не важно, разорился человек, приговорен, поражен в гражданских правах, — знатность его остается при нем. Другое дело буржуа: разорившись, обанкротившись, он становится никем, теряет себя, свою социальную сущность. Отсюда постоянная боязнь оказаться в неловком положении, ничего общего не имеющая с чувством такта, ибо чувство такта — это в первую очередь забота о других. Боязнь же неловкого положения сосредоточена исключительно на себе, это страх социально оплошать, оказаться социально несостоятельным. Это постоянный взгляд на себя со стороны, причем не собственный взгляд, а предполагаемый, чужими глазами. Косой, недобрый, подозрительный взгляд.
И как назло, едва ли не в самом чувствительном месте, в пункте кредитоспособности, он вынужден был так позорно обнажаться, признавать, что у него может лопнуть вексель, если он не раздобудет нужную сумму. А лопнувший вексель подобен всесокрушающей лавине, ибо тогда ему предъявят к оплате все векселя, а они все, как и самый первый, не обеспечены. Из-за этого телефонные звонки, просьбы, мольбы, унижения — перед приятелями, коллегам, служащими банка, притом мелкими, которым он с превеликой радостью дал бы пинка в их тощие зады.
Для себя он еще как-то оправдывал все это словом «ответственность». Ответственность перед своими людьми. Он говорил об этих своих людях в исконном смысле крепостной принадлежности, относя к ним не только членов семьи, но и своих служащих. Тогда это были двое скорняков, шесть швей и шофер. И семья: жена, незамужняя дочь, наследник и последыш сын, но также и обе отцовские сестры. Кого недоставало, так это старшего сына, моего брата — тот бы помог. Ведь он тоже был скорняк. Надежды возлагались на меня: когда-нибудь я сниму тяжкую ношу с отцовских плеч. То есть тоже стану, должен стать скорняком.
Слово «пролонгация» было эвфемизмом финансового унижения. Унижения начинались каждое лето, когда наступал мертвый сезон, или, по-крестьянски говоря, пора солить огурцы. Продаж считай вовсе не было. Отсюда и изобретение: прием меховых вещей на хранение.
Начиная с весны шубы у клиенток забирали, тщательно выбивали и развешивали в специальном помещении, опрысканным средством против моли, но не слишком сильно, иначе существовала опасность, что поздней осенью, когда придет пора развозить шубы обратно, они будут нещадно вонять нафталином. Впрочем, и поскупиться с дезинфекцией тоже было нельзя, такая экономия чревата нашествием моли. Летом шубы время от времени выносили на воздух, там проветривали и выколачивали. Забирали у клиенток шубы Масса и сын хозяина, то есть я, мы же поздней осенью развозили их обратно. В этом деле были свои ранжиры. Клиенток, у которых имелась лишь одна шуба, обслуживал только Масса. Обладательниц нескольких шуб или клиенток, важных благодаря возможным с их стороны рекомендациям, сын и Масса навещали вдвоем. Он, в серой шоферской форме, нес шубы, а сын, тогда тринадцати лет от роду, изрекал:
— Добрый день, отец передает вам самые сердечные приветы, мы привезли ваши шубы.
Сняв фуражку, Масса вручал хозяйке шубы. Сын просил расписаться о получении в квитанции. Отец разделял клиенток на тех, которые знают, что положено, и тех, которые не знают. Те, которые знали, давали чаевые Массе. Те, которые не знали, совали деньги сыну.
Мне приходилось отдавать чаевые Массе.
Однако доходы от сезонного хранения шуб и близко не покрывали убытков от вынужденного сезонного простоя. Следовательно, лето оказывалось порой, когда приходилось пролонгировать. Порой телефонных звонков и судорожного стискивания рук. Может, именно поэтому он на школьные каникулы отправлял нас с матерью «отдохнуть на природу», в Люнебургскую пустошь или в Петерсхаген, на Везер, где мы месяц с лишним жили в гостинице. В своем «адлере» сам отвез нас в Шнефердинген, гостиница «Витте», старейшее заведение на площади. |