Ему было давно за сорок; лохматый, в красной бумажной рубахе и валенках с белыми пятнышками, он казался теперь мужичонкой, остановившимся поглазеть.
— Черта глядишь, — сказал он масленщику, длинному парню с недоброкачественным цветом лица. — Глядь, глядь ужо.
Масленщик вытирал свертком пакли нагретую маслянистую сталь.
— Если ты потревоженный человек, — медленно сказал он, скашивая глаза на сверкающие диски эксцентриков, — то отчепись.
— Уши тебе мало драли, — зашипел лоцман. — Я, чать, старшей тебя. Ты как старшему отвечать должен?
Масленщик перевел каменный взгляд с машины на свои руки, пестрые от нефти, сплюнул и снова с остервенением принялся подвинчивать крышки масленок. Лоцман, помолчав, продолжал:
— Если оно пар, то ты объясни, что и к чему. Ежеле к тебе по-людски, а не то что как… Насчет бани, например.
— Какая баня, шут еловый? — вскричал парень. — Спи иди, спи; глаза-то уже не смотрят!
— Баня, — конфузливо, но с оттенком начальственности ухмыльнулся Ермилин, — баня на паре… паром дышит… Ну… Я к тому, что баня не приспособлена. По-настоящему, ежели пар, то и баня должна ходить.
Масленщик хмуро ворочался между взлетывающими рычагами.
Лоцман сказал:
— Баяли, что баба на пароходе родит.
— Наплевать, — проворчал парень.
— Наплюй, наплюй… — сонно протянул лоцман, пришедший в добродушное настроение от чая и тепла машинного воздуха. — Наплюй ей, козявке, в хвост. А папироску хошь?
Парень осклабился.
— Дай! — сказал он, протягивая грязную руку.
— Ну на уж.
Бережно нащупав в кармане желтенькую коробочку, Ермилин, почти раздавливая ее заскорузлыми пальцами, извлек папиросу и торжественно протянул масленщику. Закурив, оба выпрямились и стали держать руки с куревом как-то странно вывороченными, на отлете.
— Малиновка, — сказал лоцман. — Шесть копеек.
— А, — радостно изумился парень, затягиваясь и кашляя. — Скоко жалованья-то берешь? — спросил он.
Лоцман почесал бороду.
— Два ста рублев. Два ста рублев — это за навигацию. Собственный харч.
— Ага! — кивнул парень. — А я десять. Десять рублев.
— Тек-с, — сказал лоцман.
— А как ваша должность, — переходя на «вы», осведомился масленщик, — должность ваша, я полагаю, трудная?
— Кака трудность. — Лоцман махнул рукой. — Весной, восенью, окромя лета, — колесо ворочай, вот и трудность вся тут. Конешно, фарвахтер… насчет этого, скажем, кажный, соблюдающийся себя лоцман должон знать… А летом перекаты мают — верно; попыжишься, поскрипишь… Река усохла; летось ишшо песку на эстоль нанесено было…
— Случаются истории, — глубокомысленно сказал парень.
Лоцман положил голову на руки. Глаза его щурились; яркий электрический свет пронизывал бороду, сверкая рыжими искрами жестких волос, и весь он был похож не то на ободранного кота, не то на юродивого. Крепкая мужицкая мысль дремала в морщинах его лица; разило от этой мысли запахом овчины и пота, лесами и размокшим от весенних дождей суглинком.
— Чугунку вот провели, — неожиданно сказал он. — Кои хрестьяне противу ратовали, а хоть бы што… Шурин из Блудова приезжал, бает: покатил, черт, фырчит, пар из ноздрев, а наше бабье с лопатами на рельцах понаседало: орут, скулят… а оно прет… пару этого, твоего пустили, пошпарило кому ляжки… убегли. |