Однако затопил он не так, котел трещать стал, видим — взорвет.
Закрыли топку, плывем на манер баркаса. И плыли мы так до Казани, там уж нас, на устье, полиция поснимала.
— На-кось! — сказал масленщик. — Какие дела! Линия!
— Линия и есть! — убежденно кивнул Ермилин.
— Насчет пьянства ежели — линия! — протянул парень. — А касательно машины линии никакой нет.
— Глухим служить — две обедни звонить, — сказал лоцман. — Я к тому… да ты… паря, пойми: перво-наперво — машина… для чего? Чтобы, значит, пароход ехал к своему пункту. А ежели она и для пункта и для попова огорода, — кака же она тогда настоящая, правильная машина? Машина, значит, без линии.
— А где ты такую машину видел? — снова переходя на «ты» и неизвестно почему обижаясь, вскипел масленщик. — Нет, ты докажи!
— Докажу.
— А вот докажи!
— А и докажу! Ты вот поплюй-ка, поплюй козявке на хвост да выдумай.
— Выдумай! Эко, выдумал! Ты докажи!
Лоцман зевнул и пошел в сторону. Лицо его посерело, глаза стали острыми и упрямыми, а рот скашивался в презрительную усмешку. Его одолевал сон. Последнее «докажи» парня поймало его у самых дверей каюты; он сплюнул и благодушно выругался.
Ночь бледнела. Огромное свинцовое зеркало весенней воды тонуло в матовых испарениях, светлые изгибы волны бежали за пароходом, шумя однотонными сливающимися всплесками. Слева, над плоским берегом, пробивая туман, розовел свет. Снег, запавший на островах и озерах, колол лицо резкой весенней свежестью. Все дремало. И в полной утренней тишине реки не было других звуков, кроме воркотни лопастей, бивших воду.
Другой лоцман, молодой скуластый крестьянин, туго подпоясанный кушаком, в шапке с наушниками, говорил подручному:
— Беги-ка ты, беги, Митрий, насчет картошки.
|