— Я копил свои карманные деньги, — сказал я. Папа всегда ожидал, что я буду зарабатывать деньги, а не буду получать их просто так.
— Это... просто возьми.
Я засунул деньги в передний карман, переминаясь с ноги на ногу.
— Спасибо.
— Пока.
— Пока.
Я помахал рукой и посмотрел, как папа уезжает.
Я проводил целые месяцы без родителей, жил на ранчо Грэмпса месяцами напролет. В прощании не было ничего нового. Так почему же из-за этого прощания я так нервничал?
Глава 2
Моя сестра-близняшка сидела в машине рядом со мной и слушала музыку так громко, что я могла различить слова, которые дребезжали, звучали из плеера. Папа вел машину и болтал по телефону, говоря о чем-то, что могло интересовать только топ-менеджера компании «Крайслер» в субботу, в десять утра. Что-то явно более важное, чем его дочери.
Не то, чтобы я хотела поговорить с ним. Это не совсем так: я бы хотела поговорить с ним, но я бы не знала, что ему сказать, если бы он решил на десять секунд оторваться от трубки. Папа всегда был трудоголиком, всегда у него был при себе телефон или ноутбук, в офисе, дома или в штаб-квартире «Крайслера». Но до прошлого года он проводил с нами выходные: ходил с нами в кафе или в торговый центр. Раз в месяц, в воскресенье вечером, мы смотрели кино на большом экране в домашнем кинотеатре в подвале.
А теперь?
«Это было объяснимо», — убеждала я себя. Он тоже ее потерял. Никто из нас не был к этому готов – нельзя подготовиться к чертовой автокатастрофе. Но после того, как мы похоронили маму, папа погрузился в работу больше, чем когда-либо.
Что значило, что мы с Иден должны были заботиться о себе сами. Конечно, он выполнил свою родительскую обязанность и записал нас троих на индивидуальные встречи с психологом дважды в месяц, но через несколько недель я бросила их. Смысла не было. Мамы больше нет, и никакие разговоры о стадиях горя не вернули бы ее обратно.
Я нашла собственный способ справиться с потерей — искусство. Фотография, рисование карандашом и красками, любое рукоделие, которое позволяло мне отключить мысли и просто делать что-нибудь. Сейчас я увлекалась маслом на холсте, густой массой ярких красок на матовой белой поверхности, нанесенных кистью со щетиной или просто руками. Это было как катарсис. Красные краски были размазаны, как кровь, желтые были похожи на солнечный свет в окне, зеленые были нежными и похрустывали, как липкие от смолы сосновые иголки, синие были, как безоблачное небо и самый глубокий океан, а оранжевые, как закаты и апельсины. Цвет и создание чего-то столь прекрасного, в отличие от пустоты.
Когда я ударялась в философствование, я думала, что, может быть, рисование привлекает меня потому, что оно олицетворяет надежду. Я была, как чистый холст, без мыслей, без чувств, без потребностей или желаний, просто, как белый квадрат, который плыл сквозь громкий, безумный мир. А жизнь рисовала на мне густыми красками, наносила их, размазывала, раскрашивала меня.
Однако я обнаружила, что мне требуется больше тактильных ощущений. Как раз перед тем, как я упаковала вещи для этого трехнедельного курса в Интерлокене, я расстилала газеты на полу моей студии над гаражом, клала на них огромный холст двадцать на двадцать и наносила на него громадные пятна краски. Руками я наносила на него дуги, спирали, полоски, потом добавляла еще один цвет и еще один, смешивала и размазывала, ладонями перемешивая большие пятна, кончиками пальцев рисуя тонкие линии, а ладонями — яростные солнечные лучи.
Я не знала, хороши ли мои рисунки с объективной стороны, и мне было все равно. Дело было не в искусстве, не в самовыражении, ничего такого. В лучшем случае, это было избегание, если верить словам доктора Аллертона. Видимо, сотрудники Интерлокена считали, что я была чем-то особенным, потому что были очень рады моему участию в их летней программе. |