Изменить размер шрифта - +
Казалось, будь Малгожата обнажена, она не могла бы вызвать большего ошеломления, восторга, негодования. Кудрявые каштановые волосы, великолепные брови, огромные синие глаза, рот, напоминающий цветок… Она была не правдоподобно красива!

Ну, конечно, когда первая минута потрясения прошла, женщины уставились на нее с ненавистью. Может быть, одна только я по-прежнему смотрела с ошеломленным восхищением. Что и говорить, я с первой же минуты признала ее первенство передо мной. Так младшая сестра-дурнушка всю жизнь с восхищением смотрит на старшую сестру-красавицу, даже если та уводит у нее поклонников…

Нет, все-таки зависть была в моем взгляде и в моем сердце — зависть к совершенству красоты, которой я никогда не буду обладать. Я тогда еще не понимала, что завидовать следовало вовсе не красоте. Завидовать следовало умению этой женщины брать в руки мужское сердце, мять его, словно глину, и лепить из него то, что ей хотелось. Она была Цирцея, сирена, ей почти невозможно было противиться. Рано или поздно она получала того, кого хотела… Немало я видела мужчин, порабощенных ею, среди всех моих знакомых только один остался полностью равнодушен к ее чарам. И я благодарю за это Бога, потому что то был единственный человек на свете, которого я любила. Не могу сейчас не воздать должное светлой, вечной памяти о нем, любви к нему, которая живет в моем сердце и будет жить, доколе жива я, а может быть, и после смерти, потому что, крепко надеюсь, мы встретимся с ним на небесах.

Но я возвращаюсь к описанию событий 1918 года, возвращаюсь в Свийскую городскую тюрьму, в общую камеру, стены которой впервые наблюдали зрелище такого самопожертвования мужчин ради одной женщины.

— Дзенкуе бардзо, — прошептала она между тем, краснея и прижимая руки к горящим щекам. Потом, окинув ласкающим взглядом мужчин — она как-то так умудрилась посмотреть на них, что каждый решил, будто ее взгляд адресован именно ему, — Малгожата сделала выбор и с застенчивой улыбкой протянула руку к миске, которую ей протягивал тот самый офицер, который казался мне чем-то знакомым.

Это был поручик лет двадцати пяти, черноволосый и черноглазый, с мелкими, невыразительными чертами бледного лица и чуточку скошенным подбородком. Впрочем, у него были довольно красивые миндалевидные глаза и поистине соболиные, сомкнутые на переносице брови. Почему-то именно в ту минуту я наконец узнала его: ну да, конечно, он был одним из тех, кто проходил через нашу подпольную организацию спасения белых офицеров, застрявших в городе после спешного, панического, неорганизованного бегства остатков армии. В основном это были больные и раненые, которые ушли из лазарета на своих ногах (эвакуировать их организованно не было ни персонала, ни транспорта). Остальных отступающие оставили на попечение города, однако красные первым делом ворвались в лазарет и подожгли его… Все тяжелораненые заживо сгорели. Я сама видела обгорелые трупы, повисшие на черных, обугленных рамах…

Когда я офицера вспомнила, мне страшно стало. Если он попался, значит, попались те, кто вел его после меня по цепочке! Неужели они тоже арестованы, а то и казнены? А что, если он меня вспомнит и невзначай выдаст? А если нас посадили в одну камеру, чтобы мы стали разговаривать о тех делах, а кто-нибудь (в каждой камере есть подсадные утки, это всем известно!) подслушает и нас выдаст?

И я ничем не показала, что вспомнила его. А ему было совершенно не до меня.

Малгожата приняла ложку из рук офицера — он засиял так, как будто сам государь-император вручил ему орден! — опустилась на нары и сделала ему знак сесть рядом. Он опустился, держа в руках миску, и она зачерпнула баланды ложкой, проглотила, а зачерпнув вторую, протянула ему. Молодой человек открыл рот… Она кормила его, как ребенка, ела сама…

В этой картине было что-то забавное, трогательное, будоражащее нервы, внушающее тоску, заставляющее волноваться.

Быстрый переход