Неожиданный звонок за кулисами прерывает мои мечты.
— Как, неужели нам начинать сейчас? — спрашиваю я, вздрагивая.
— Очистите сцену! — вместо ответа кричит грозным голосом Невзянский.
Подобрав шлейф, я бегу за кулисы, в то время как сердце мое стучит, стучит, не переставая, а руки в один миг становятся холодными, как лед. Дрожь страха подползает к самому сердцу. Ноги делаются свинцовыми, и я волнуюсь как никогда.
Хор трубачей медленно стихает, и с легким шуршанием раздвигается занавес.
— Выходите, — шипит мне Тимочка, но откуда — я уже не вижу, не разбираю. Вообще ничего не понимаю сейчас, кроме того, что я, тоненькая, высокая, в пышном белокуром парике женщина, уже не Лида-Брандегильда, она же Котик и «детка», а героиня пьесы — самая заурядная светская барынька, ужасная трусиха при этом, до смешного боящаяся мышей.
И странно: я чувствую себя именно таковой сию минуту: я боюсь до безумия мышей и холодею при одной мысли о мышонке, разгуливающем по моей квартире. И с криком «Затворите двери! Там мышь!» бледнея даже под моими румянами, я выбегаю на сцену.
Тут уже Брандегильда-Лида окончательно перестает существовать, а Марья Александровна, молоденькая трусливая вдовушка, знакомит публику с ходом пьесы.
Как я говорю, двигаюсь, смеюсь — решительно не отдаю себе отчета. Мой голос звучит уверенно, твердо. Мой смех весел и искренен. Движения мои свободны, точно крылья выросли у меня за спиною. И я говорю, говорю без умолку, непринужденно смеясь или пугливо вскрикивая и озираясь.
В публике одобрительный шепот. Десятки биноклей направлены на меня. Улыбается «Солнышко» из первого ряда. Вижу все как во сне. И Невзянского вижу в просвете кулис. Стоит, одобрительно кивает головою и аплодирует беззвучно, подняв руки выше головы.
И вдруг смех раздается в зале. А у меня, как нарочно, грустное место, где я по ходу пьесы говорю о покойном муже.
Оглядываюсь назад. Боже! Галка! Но в каком виде! Где они достали этот несчастный фрак, который доходит ему до половины фигуры, с рукавами чуть ли не да локтей только, откуда торчат его красные неуклюжие руки с беспомощно растопыренными пальцами. К довершению ужаса, фрак трещит на спине, вот-вот того и жди, сейчас лопнет. А его лицо! Что они сделали с его лицом! Или он так вспотел от неудобства своего чересчур узкого платья и от непривычного выхода в качестве актера? Но вместо лица у него какие-то кляксы, красные и черные, с присоединенными к ним полосами, наподобие полос шкуры зебры. Совсем татуированный индеец, да и только. Невозможно без хохота смотреть на эту изуродованную фигуру, на это измазанное, комическое лицо.
Я гляжу на него, закусив губы, и жду доклада о приходе молодого господина — тех трех слов, над которыми я так добросовестно билась с злосчастным Галкой.
Под моим взглядом он вытягивается в струнку, прижимает растопыренные пальцы к бокам и громким голосом, совсем по-солдатски, рапортует:
— Так что их высокородие пожаловали, поручик Ермилов.
И, сделав поворот налево кругом, направляется равномерным шагом к двери, ужасно стуча ногами грозя сокрушить и подмостки, и кулисы, и самую дверь. Затем, точно спохватившись и как бы вспомнив что-то, возвращается тем же солдатским маршем назад и заявляет громогласно:
— Виноват, барыня. Владимер Ляксандрович Каша пожаловали.
И снова исчезает со своим невозмутимым видом под оглушительный хохот публики.
В первую минуту мне кажется, что все пропало. И меня тянет убежать за кулисы, где Невзянский шипящим шепотом ругает Галку.
Но это желание мое минутно. Смех по ту сторону рампы понемногу смолкает. Появляется рыцарь Трумвиль в образе изящного блондина, и пьеса идет своим ходом. Понемногу инцидент с Галкой забывается. |